Глава 3 — Жизнь неудачника

"Том появился на свет в год, когда никто ещё не знал, что война возможна.

Его отец, Гилберт Фаррелл, был офицером армии Лилии - страны, которую на картах обозначали нежным фиолетовым, в честь цветка, растущего на её холмах. Его мать, Юкико, была хризантемовкой, дочерью торговца из восточной части Хризантемы, где солнце вставало раньше, а люди кланялись ниже, дабы уважать бога солнца.

Они встретились на нейтральной земле, в портовом городе, который принадлежал всем и никому. Гилберт служил в мирной миссии, Юкико помогала отцу в лавке. Он увидел её у витрины с фарфором, она улыбнулась ему, и через полгода они уже венчались в маленьком храме на окраине, где пахло морем.

Никто не знал, что через три года их страны начнут убивать друг друга.

Когда пришла война, Гилберт сделал единственное, что мог: он забрал жену и сына на свою родину.

— Так будет безопаснее, — сказал он, укладывая чемоданы в повозку. — Ты будешь в Лилии. Сын вырастет в мире. А я пойду на фронт, я должен, меня обязали, но не переживай, я вернусь, просто жди меня.

Юкико не плакала. Она кивнула и взяла Тома на руки, прижимая его к груди так сильно, что мальчик засопел и заворочался.

Гилберт ушёл на войну генералом. И каждую неделю, как часы, в дом приходили деньги, аккуратно перевязанные банкноты, которые пахли типографской краской и дорогой кожей конвертов. В каждом конверте лежала короткая записка: «Всё хорошо. Скоро вернусь. Люблю вас».

Том научился читать по этим запискам, еще до того как этому учила его мать.

Он представлял отца высоким, с сединой на висках и добрыми глазами, такими, как на фотографии, что стояла на каминной полке. Иногда, засыпая, он слышал шаги внизу и думал: «Папа вернулся». Но каждый раз это была только мать, которая тихо ходила по дому, зажигая лампы.

Юкико никогда не жаловалась. Она готовила, стирала, учила Тома читать и писать, а по вечерам, когда мальчик засыпал, она садилась у окна и смотрела на дорогу, в ту сторону, где за холмами начиналась война.

Иногда она плакала. Но Том этого не видел.

А потом пришло письмо.

Оно было толще обычного, не один листок, а три, и конверт был не коричневым, а белым, праздничным. Юкико вскрыла его дрожащими руками, и когда прочитала первую строчку, её лицо изменилось.

— Гилберт... — выдохнула она, и голос её дрогнул.

Слёзы потекли по щекам, не горькие, не печальные, а светлые, солёные, радостные. Она улыбалась так, как Том не видел её улыбающейся никогда: без грусти, без тревоги, без того вечного напряжения, которое поселилось в её глазах после того, как муж ушёл на фронт.

— Папа возвращается домой? — спросил маленький Том, подбегая к матери и дёргая её за юбку.

Юкико опустилась на колени, обняла сына, и слёзы её капали ему на макушку, тёплые и живые.

— Да, Том, — прошептала она. — Да, мой хороший. Он возвращается. Он не бросил нас.

Том вырвался из объятий и побежал по комнате, размахивая руками, крича так громко, что стекла в окнах задребезжали:

— Папа едет! Папа скоро будет! Я увижу папу!

Он вскочил на диван, спрыгнул с него, закружился на месте, пока не упал, и всё равно продолжал смеяться, лёжа на ковре и глядя в потолок, который вдруг стал выше и светлее.

Юкико смотрела на него и плакала.

Но счастье было недолгим.

Тот день Том запомнил как череду звуков.

Проснулся он от крика, резкого, высокого, похожего на стекло. Крик шёл с кухни, и в нём было что-то такое, от чего у Тома похолодели пальцы на ногах и спина покрылась мурашками.

Он встал с кровати босиком, пол был холодным, доски скрипели под каждым шагом, и Том проклинал этот скрип, потому что он мог его выдать. Он прошёл через коридор, мимо отцовского портрета в военной форме, мимо лестницы, ведущей на чердак, и остановился у двери на кухню.

Дверь была приоткрыта. Том заглянул внутрь.

Мать лежала на полу.

Она была в своём домашнем платье , синем, в том самом, в котором всегда готовила завтрак. Сейчас платье было смято, и Том видел её бледные колени, которые почему-то казались ему самыми страшными в этой картине.

Над ней стояли трое.

Все в форме Хризантемы зелёные кители, красные нашивки, высокие сапоги. Один держал фотографию, ту самую, где Том сидел на коленях у матери, а отец стоял за ними, положив руки на их плечи.

— Ого, — сказал тот, что держал фотографию, и голос у него был ленивый, почти скучающий. — Да ты ещё и отпрыска родила. От поганого лилиевца.

Он повертел фотографию в руках, поднёс к глазам, потом отстранил и скривился, будто увидел что-то неприятное.

— Лицом он не вышел, — продолжил он, кивая на изображение маленького Тома. — Я бы его даже за свинью не отдал замуж.

Второй солдат засмеялся, глухо, с басом, и этот смех распространился о стены кухни и рассыпался на мелкие шума.

Третий молчал. Он стоял у окна и курил, глядя на улицу, и Том не видел его лица, только затылок, бритый, с грязной шеей.

Юкико попыталась подняться. Она оперлась на руку, но солдат, первый, тот, с фотографией, не дал ей этого сделать. Он схватил со стола сковороду, старую, чугунную, которой мать жарила яйца каждое утро, и размахнулся.

Удар был тяжёлым.

Сковорода встретилась с головой Юкико с глухим, мокрым звуком, и Том зажмурился. Когда он открыл глаза, мать лежала на боку, из её головы текла кровь - яркая, алая, она смешивалась с рассыпавшейся мукой на полу и становилась розовой.

— Ребят, — сказал второй солдат, тот, что смеялся. — Мне нужно в туалет.

Он вышел из кухни в другую дверь, и Том услышал, как хлопнула дверь уборной.

Том стоял в коридоре и смотрел на мать.

Она была жива. Он видел, как поднимается и опускается её грудь. Он видел, как её пальцы шевелятся, пытаясь схватиться за что-то, за край стола, за ножку стула.

И тогда Том понял, что должен что-то сделать.

Он развернулся и побежал в подвал.

Лестница в подвал была крутой и тёмной. Том спускался, держась за перила, и нащупывал ногами ступеньки, которые были старше его отца. В подвале пахло сыростью, мхом и старыми вещами.

В дальнем углу, за бочкой с солёными огурцами, стоял сундук.

Том открыл его.

Внутри лежал револьвер.

Отец оставил его «на всякий случай» — так он сказал матери, когда уходил на фронт. «На всякий случай».

Сейчас он понял.

Револьвер был тяжёлым, тяжелее, чем Том ожидал. Он взял его обеими руками, как было в фантастических книгах, или боевиках, и проверил, есть ли патроны в барабане. Патроны были. Шесть штук.

Том выпрямился, сжимая оружие, и пошёл обратно наверх.

На кухне ничего не изменилось. Мать всё так же лежала на полу. Первый солдат сидел за столом и ел вилкой с ножом, поедая куски хлеба и мяса, которые ещё утром мать готовила к ужину. Третий всё так же стоял у окна и курил.

Они думали, что Том спит. Они не торопились.

Том вышел из-за двери.

Он не дрожал. Его руки не тряслись. В голове было пусто.

Он выстрелил в первого.

Револьвер грохнул так громко, что у Тома заложило уши. Пуля вошла солдату в затылок, Том целился в спину, но попал выше, в шею, почти в голову. Солдат дёрнулся, опрокинул тарелку, и упал лицом в рассыпавшуюся еду.

Третий обернулся, но не успел даже встать, Том выстрелил снова. На этот раз в грудь. Пуля пробила китель, и солдат, даже не вскрикнув, упал на пол, хватаясь руками за рану.

Из туалета донёсся шум, второй солдат открывал дверь.

Том поднял револьвер и направил его на дверь.

— Что за... — начал второй, появляясь в проёме.

Том выстрелил в третий раз.

Пуля попала прямо в лоб. Солдат даже не понял, что произошло, его глаза расширились на секунду, и он рухнул на пороге, загородив собой проход.

Том опустил револьвер.

В кухне стало тихо, так тихо, что Том слышал, как тикают часы на стене, как стучит сердце.

Том подошёл к матери.

Он опустился на колени рядом с ней, положил револьвер на пол и приобнял её за плечи. Юкико была в сознании, её глаза были открыты, и в них, сквозь боль и шок, светилось что-то тёплое.

— Всё будет хорошо, Том, — прошептала она, и её голос был слабым, но спокойным. — Всё будет хорошо...

Том наклонился и поцеловал её в лоб. Из раны сочилась кровь алая, как вино, как утренняя заря, как часть флага страны, которую он никогда не называл своей родиной, и никогда не назовёт.

— Я люблю тебя, мама, — сказал Том.

И остался сидеть рядом с ней. "

— И как же вы хотите остановить войну, господа хорошие?

Берг стоял у стола, облокотившись на его край, и смотрел на собравшихся сверху вниз, хотя ростом он был не выше Райана. Его бледные волосы падали на лоб, и он то и дело откидывал их назад ленивым, привычным движением головы назад.

Рядом с его рукой, на столе, лежал пистолет. Небрежно. Так, будто это была ручка или зажигалка.

Франц поднялся со стула. Его живот всё ещё болел - повязка промокла, и тёмное пятно расползалось по рубашке, но он старался не показывать боли.

— Мы хотим изменить мнение солдат, — сказал Франц, и голос его звучал громко и чисто, как звон колокола. — Мы хотим пойти на поле боя. Избавиться от фашизма и притеснений!

Он вдохнул полной грудью, будто после этих слов будто воздух стал чище.

Берг медленно покачал головой. Не осуждающе, скорее устало, как учитель, который в сотый раз слышит от ученика неправильный ответ.

Леоне ударил себя ладонью по лбу. Шлепок получился звонким.

— Столько пафоса, — сказал Берг.— Я чуть не прослезился.

— Франц правильно сказал, — вмешался Леоне. — Просто слишком пафосно. Мы хотим изменить всё изнутри. Для начала увидеть сражение и попытаться решать конфликты мирно. Потом пойти и уладить всё демократически.

Райан, который до этого молча стоял у окна, резко обернулся.

— Вы вообще ничего не понимаете? — сказал он, и в голосе его прозвучала та же командирская сталь, что и при побеге. — Эта война делёжка территории! Я думал, у вас другой план. А этот... — он поморщился, — полный нафталин!

— А я согласен, — неожиданно сказал Берг. — Лучше начинать с детей. Спасать людей на войне это благородно. Я же вас спас, — он кивнул на Райана. — Хоть мысли у них довольно спонтанные.

— Это фашисты убивают наших женщин и детей! — выкрикнул Райан, и его лысая голова покраснела от злости.

— Мы тоже убиваем их, — спокойно ответил Берг. — Война есть война. Не будь бюрократии, я бы назвал её парадом смерти.

Он говорил это так, будто читал лекцию, размеренно, с лёгкой грустью. И в этой грусти чувствовался ум. Настоящий, острый, который видел слишком много, чтобы верить в красивые лозунги и пустые обещания, ему много наобещали чего, а по итогу врали.

— Да и к тому же, — продолжил Берг, поднимая пистолет и крутя его в руке, — я капитан. А вы даже не генерал. Вы бывший мэр и бывший генерал. Не более.

Райан побелел.

— Ах ты скотина! — рявкнул он и рванулся вперёд, сжимая кулаки.

Франц и Леоне перехватили его в последний момент, Франц схватил за плечо, Леоне за пояс, и они вдвоём удержали разъярённого лысого мужчину, который пытался дотянуться до лица Берга.

Берг даже не пошевелился. Он стоял с лёгкой улыбкой, и в этой улыбке не было ни капли страха.

— Ладно! — выдохнул Райан, когда его наконец оттащили. — Ладно, чёрт с вами. Пусть будет. Пусть сами увидят кошмар и ужасы войны. Может, хоть тогда до вас дойдёт.

Он вырвался из рук Франца и вышел вон, хлопнув дверью так, что задрожали стёкла.

Франц не пошёл за Райаном. Вместо этого он свернул в коридор, где пахло карболкой и мокрыми простынями, и нашёл палату, в которой лежал Том.

Том сидел на койке, поджав под себя ноги, и смотрел в окно. Увидев Франца, он оживился, его лицо, обычно бледное и отрешённое, вдруг стало живым, почти ребяческим.

— Привет, Франц! — он помахал рукой, и жест этот был таким открытым, таким искренним, что Франц невольно улыбнулся. — Спасибо, что пришёл. Мне грустно быть одному.

— Я ненадолго, — сказал Франц, садясь на стул у кровати. — Ты как?

— Хорошо. Лучше. Я больше не считаю. — Том помолчал. — Или считаю, но не всё время.

Франц кивнул. Он хотел спросить про имя, тот самый вопрос, который мучил его со встречи с Райаном. Но язык не поворачивался.

— А почему ты просишь называть себя Ториззи? — всё же спросил он. — Ты же вроде бы Том.

Том опустил глаза. Его пальцы, тонкие и бледные, затеребили край одеяла.

— Меня мама так называла, Томом...— сказал он тихо.

Пауза затянулась.

— А у меня с ней не лучшие воспоминания... — закончил Том.

Франц опустил взгляд. Ему стало стыдно это холодный, колючий стыд, который появляется, когда ты случайно задел чужую рану.

— Прости, — сказал он. — Я не хотел...

— Ничего, — Том улыбнулся, и улыбка его была светлой, без обид. — Ты же не знал.

Он помолчал, собираясь с мыслями, а потом его голос зазвучал твёрже.

— Зато я готов рваться с вами в бой! — сказал Том, и глаза его загорелись. — Я устал быть обузой. Тогда, когда я сидел и считал... я жестоко корил себя внутри. Что я обуза. Что я боюсь всего. — Он посмотрел прямо на Франца. — И спасибо. Спасибо, Франц, что ты поддерживаешь меня. Ты и Леоне. Вы единственные, кто не смотрит на меня как на сумасшедшего. Спасибо...

Он спустил ноги с кровати, встал и пошатнулся, но устоял, и начал натягивать одежду, которая лежала на тумбочке: брюки, рубашка, пиджак.

Франц хотел сказать, что Тому нужно отдыхать, что раны ещё не зажили, ведь хоть он и лежал считая, но у него было сильное переохлаждение, и от взрывов ему прилетели осколки, которые обнаружили уже позже, но слова застряли в горле. Потому что в глазах Тома было то, что Франц не видел ни у кого из этой компании: чистая, незамутнённая решимость, а также некая детская серьёзность.

— Хорошо, — сказал Франц. — Идём.

Они вышли на улицу, где их уже ждала машина.

Берг сидел за рулём, перебирал какие-то рычаги, крутил педали, и мотор, пропердев пару раз, наконец завёлся.

— Садитесь, — сказал он, кивнув на заднее сиденье. — Мы едем на вокзал.

Георгина встретила их тишиной.

Это был маленький город, настолько маленький, что думаю его можно было пройти из конца в конец за полчаса. Война ещё не добралась сюда, и это чувствовалось во всём: в свежевыкрашенных ставнях, в аккуратных палисадниках, в том, как неторопливо шли по улицам редкие прохожие.

Город был бедным, это хорошо заметно. Дома не блистали богатством, их стены облупились, крыши местами замшели, и многие окна были заклеены бумагой вместо стёкол. Но бедность здесь была не грязной, не унизительной, она была честной, почти уютной. Как старая, родная рубаха, в которой тепло и удобно.

Дома стояли равноудалённо, не лезли друг на друга, не жались в тесных переулках. Между ними были палисадники, и в палисадниках цвели цветы, они были простыми, жёлтыми, красными, фиолетовыми, они горели на солнце, как маленькие флаги мирной жизни.

Архитектура мэрии - единственного каменного здания в городе была скромной, без колонн и лепнины. Простые прямоугольные окна, некрашеные деревянные двери, вывеска, которую не меняли лет пятьдесят.

Полная противоположность городу, где правил Райан.

Франц смотрел на этот маленький, нетронутый мирок и думал: сколько ему осталось? Сколько дней или недель пройдёт, пока война придёт и сюда?

— Идёмте, — сказал Берг, выключая мотор.

Они зашли на вокзал.

Вокзал Георгины был маленьким, одноэтажное здание с залом ожидания, в котором умещалось не больше пятидесяти человек. Пахло здесь углём, старыми чемоданами и чем-то ещё, тем особенным запахом, который бывает только на станциях, обычно родных.

Они собрали вещи, немного, в основном бумаги и оружие, и сели в вагон.

Вагон был старым, с деревянными лавками и окнами, которые открывались наружу, а не вверх. Франц сел у окна, Том напротив, Леоне рядом с ним. Райан устроился в углу и сразу закрыл глаза, давая понять, что разговаривать не намерен.

Берг остался стоять у двери.

В тамбур зашёл проводник, пожилой мужчина с седыми усами и лицом. Он молча проверил билеты, молча поправил фуражку и только когда вышел на платформу, обернулся.

— Доброй дороги, — сказал он, и в голосе его не было ни тепла, ни холода.

Поезд дёрнулся, и Георгина поплыла за окном, сначала медленно, потом быстрее, пока не превратилась в полосу за горизонтом.

Берг подошёл к окну, встал напротив Франца, и посмотрел на уходящий город.

— Как я уже говорил, — сказал он, и на его губах снова появилась та самая улыбка, — всё только начинается...