Глава 4 — "Какой же я отвратительный"

Глава 4: Какой же я отвратительный.

Он открыл глаза. Тишина чердака обволакивала его, но теперь она была невыносимой, как крик, который он не мог услышать. Половицы скрипели так же, свет пробивался сквозь щели в досках, пылинки кружились в воздухе, но всё это было как насмешка, как декорация, которая повторяется снова и снова, чтобы напомнить ему о том, что он сделал. Он сел, и давление на шею вернулось — фантомное, но теперь оно было почти осязаемым, как след от верёвки, который он чувствовал кожей, хотя её там не было. Он коснулся шеи пальцами, и его руки задрожали, как у человека, который только что очнулся от кошмара, но понял, что кошмар не закончился. Коробки, лампа, верёвка в углу — всё было на своих местах, но теперь они казались не просто предметами, а напоминаниями, которые шептали ему: ты не уйдёшь.

Кто я? — подумал он, но вопрос был пустым, как выгоревший дом. Он знал, что ответа не будет. Вместо этого в голове всплыли обрывки: запах еды, её голос, её глаза — огромные, влажные, с безумным блеском. Её тело, податливое, как глина, её покорность, её слова — "будучи твоей матерью". Эти слова жгли его, как кислота, разъедая всё, что осталось от его разума. Я изнасиловал свою мать, — мысль ворвалась в его сознание, как нож, и осталась там, впиваясь глубже с каждым мгновением. Я убил себя уже как несколько раз. Он сжал голову руками, его ногти впились в кожу, но боль не могла заглушить эту мысль. Она была навязчивой, как муха, которая жужжит над ухом и не улетает. Пока я вспоминаю это, у меня стоит член. Он почувствовал, как его тело отреагировало, и это вызвало волну отвращения, которая захлестнула его, как грязная вода. Как же это отвратительно. Какой же я отвратительный.

Он рухнул обратно на матрас, его тело было тяжёлым, как будто кто-то налил в его вены свинец. Он лежал, глядя в низкий скошенный потолок, где трещины в штукатурке расползались, как вены. Его дыхание было прерывистым, но он не мог пошевелиться. Мысли крутились в голове, как сломанная карусель, которая не может остановиться. Я изнасиловал свою мать. Я убил себя уже как несколько раз. Как же это отвратительно. Какой же я отвратительный. Он закрыл глаза, но это не помогло — образы вспыхивали перед ним, как кадры из фильма, который он не мог выключить. Её покорность, её улыбка, её тело, податливое, как глина, и его собственные руки, которые делали это, снова и снова. Он сжал кулаки, его ногти впились в ладони, оставляя красные полумесяцы, но боль не могла заглушить отвращение, которое разъедало его изнутри.

Он лежал, всё лежал, не в силах встать, не в силах уйти. Время растянулось, как резина, и он потерялся в нём, как в тумане, где нет ни начала, ни конца. Сколько он уже здесь? Час? День? Или вечность? Он не знал. Его разум начал путаться, мысли переплетались, как нитки в клубке. Умер ли я, пока лежал? — подумал он, и мысль эта была холодной, как лезвие, приставленное к горлу. Или сколько раз я уже мог умереть? Он вспомнил верёвку, нож, кровь, которая хлынула, тёплая и быстрая, но он всё ещё здесь. Или не здесь? Он не знал. Его тело лежало на матрасе, но он чувствовал, что проваливается куда-то глубже, в темноту, где нет ни времени, ни реальности, только бесконечное самокопание и обвинение, которые разрывали его на куски.

*************************************************

Сквозь щели в досках потолка пробился свет — серый, холодный, как в самом начале, и он вырвал его из темноты, в которой он тонул. Он открыл глаза, его тело было тяжёлым, как будто он пролежал здесь вечность. Тишина чердака обволакивала его, половицы скрипели, пылинки кружились в воздухе, подсвеченные тонкими лучами. Матрас под ним был продавленным, жёстким, брошенным прямо на деревянный пол. Коробки, лампа, верёвка в углу — всё было на своих местах, как декорация, которая никогда не меняется. Его разум был перегружен, как машина, которая слишком долго работала на пределе и теперь отказывалась думать. Он не пытался вспомнить, что сделал, — воспоминания были где-то там, в глубине, но он не хотел их трогать. Они были как яд, который лучше не выпускать.

Он встал, его движения были рефлекторными, как у марионетки, которую тянут за нитки. Он подошёл к люку, открыл его и спустился по шаткой лестнице. Ступеньки скрипели под его весом, но он не обращал на это внимания. Запах еды — жареные яйца, тосты — поднимался снизу, смешиваясь с гудением холодильника. Он остановился у приоткрытой двери в кухню. Сквозь щель виднелся всё тот же кусочек: потёртый стол, пожелтевшие обои, засохшее растение на подоконнике. Голос, мягкий и тёплый, но с той же дрожью, донёсся изнутри:

— Сын, ты голоден?

Он замер. Эти слова… они были знакомыми, но он не хотел думать, почему. Его разум был слишком усталым, чтобы копаться в этом. Он шагнул вперёд.

— Да, — ответил он, его голос был пустым, как эхо. Он не знал, почему согласился, но это было проще, чем сопротивляться. Он сел за стол, как в тот раз, когда всё началось, и ждал, пока она повернётся.

Она обернулась, и он увидел её. Она стояла у плиты, невысокая, с сутулыми плечами, в выцветшем фартуке, который висел на ней, как саван. Её волосы, длинные и тёмные, были собраны в небрежный пучок, но несколько прядей выбились, падая на шею, как тонкие чернильные линии на бледном холсте. Её кожа была почти прозрачной, с лёгким сероватым оттенком, как у мрамора, который слишком долго пролежал под дождём. Тени под глазами были глубокими, как провалы, но глаза… они были огромными, с длинными ресницами, которые казались слишком тяжёлыми для её лица. В них плескалась пустота, но где-то в глубине тлел безумный огонёк, как у зверя, который давно забыл, что значит быть свободным. Её губы, тонкие и бледные, были слегка приоткрыты, и в уголке рта застыла улыбка — неестественная, как у манекена, которого научили притворяться живым. Её движения были медленными, почти лунатическими, как будто она двигалась во сне, из которого не могла проснуться. Она смотрела на него, и в этом взгляде было что-то, что заставило его тело напрячься.

Его член встал. Он почувствовал это, и в тот же момент воспоминания, которые он пытался подавить, хлынули в его сознание, как грязная вода, прорвавшая плотину. Он вспомнил, что сделал с ней — как прижимал её к плите, как её тело поддавалось, как он… изнасиловал её. Свою мать. Его лицо побледнело, но член всё ещё стоял, и это вызвало волну отвращения, которая захлестнула его, как яд. Как же это отвратительно, — подумал он, его мысли были липкими, как смола. Какой же я отвратительный. Он хотел избавиться от этого чувства, от этого порыва, который всё ещё тянул его к ней, как магнит. Он мог бы сделать это снова, если бы поддался, — он знал это, и от этой мысли его желудок сжался, как будто его сейчас вырвет. Но он сидел, сжимая вилку в руке, и ел, механически, не чувствуя вкуса, пока она смотрела на него с той же пустой улыбкой.

*************************************************

Трапеза тянулась бесконечно, каждый кусок тоста был как комок в горле, который он не мог проглотить. Он ел механически, не чувствуя вкуса, его взгляд был прикован к тарелке, но он всё равно ощущал её присутствие — её взгляд, её покорность, её безумную улыбку, которая казалась насмешкой над ним самим. Его член всё ещё стоял, и это чувство было как грязь, которую он не мог смыть. Мысли крутились в голове, как сломанная пластинка: Как же это отвратительно. Какой же я отвратительный. Я изнасиловал свою мать. Я убил себя уже как несколько раз. Он хотел избавиться от этого, вырвать это чувство из себя, как сорняк, но оно цеплялось за него, как паразит, впиваясь всё глубже. Он сжал вилку так сильно, что костяшки побелели, но это не помогло — отвращение к себе только росло, как чёрная плесень, которая разъедает всё, к чему прикасается.

Она сидела напротив, её движения были медленными, почти лунатическими, как будто она была не здесь, а где-то в другом мире, где нет ни боли, ни реальности. Она ела, но её взгляд то и дело поднимался к нему, короткий, быстрый, полный той же пугающей покорности, которая заставляла его кожу покрываться мурашками. Он не мог больше это выносить. Трапеза закончилась, тарелка перед ним была пуста, но он чувствовал себя ещё более пустым, чем раньше. Он посмотрел на нож для масла, всё ещё лежащий на столе, серебристый, с тупым лезвием, блестящим в сером свете из окна. Его рука потянулась к нему, пальцы сжали рукоятку, и он встал, его движения были рваными, как у человека, который не знает, что делает, но не может остановиться.

Он поднялся, сжимая нож в руке, и пошёл к двери. Он не посмотрел на неё, не хотел видеть её взгляд, её улыбку, её покорность. Он вышел за дверь, его шаги были тяжёлыми, как будто он нёс на плечах весь этот дом. Лестница скрипела под его весом, пока он поднимался на чердак, сжимая нож так сильно, что рукоятка врезалась в ладонь. Он не знал, зачем взял его, но чувствовал, что это единственное, что у него осталось — единственное, что он мог контролировать. Он закрыл люк за собой, и чердак снова погрузился в тишину, нарушаемую только его прерывистым дыханием. Он стоял посреди комнаты, глядя на нож в своей руке, и мысли его были как буря, которая не утихает: Как же это отвратительно. Какой же я отвратительный. Я хочу избавиться от этого.

*************************************************

Он стоял посреди чердака, сжимая нож в руке, его дыхание было прерывистым, как у человека, который только что бежал от чего-то, но не смог убежать. Свет пробивался сквозь щели в досках, серый и холодный, отбрасывая длинные тени на потёртый пол. Коробки, лампа, верёвка в углу — всё было на своих местах, но теперь они казались не просто декорацией, а судьями, которые смотрели на него и ждали, что он сделает. Мысли крутились в его голове, как сломанная пластинка, играющая одну и ту же мелодию: Как же это отвратительно. Какой же я отвратительный. Я изнасиловал свою мать. Я хочу избавиться от этого. Его член всё ещё стоял, и это чувство было как яд, который отравлял его изнутри, как грязь, которую он не мог смыть. Он ненавидел себя за это, ненавидел своё тело, которое предавало его снова и снова, поддаваясь порыву, который он не мог контролировать.

Он посмотрел на нож, серебристый, с тупым лезвием, но достаточно острым, чтобы сделать то, что он задумал. Его рука дрожала, но в этой дрожи была решимость, как у человека, который больше не может терпеть. Он хотел избавиться от этого — от чувства, от порыва, от самого себя. Он расстегнул штаны, его движения были рваными, неуклюжими, как у человека, который действует на грани безумия. Его член всё ещё стоял, и это вызвало новую волну отвращения, которая захлестнула его, как грязная вода. Он сжал нож сильнее, его костяшки побелели, и поднёс лезвие к основанию члена.

Его дыхание стало ещё более прерывистым, пот стекал по вискам, но он не остановился. Он сделал первый надрез, и боль пронзила его, как молния, но он стиснул зубы, не издав ни звука. Кровь хлынула, тёплая, быстрая, заливая его руки, штаны, пол. Он продолжал резать, его движения были грубыми, неровными, но он не останавливался, как будто боль была единственным, что могло очистить его. Лезвие вгрызалось в плоть, и каждый надрез был как освобождение, как способ вырвать из себя эту часть, которая сделала его таким отвратительным. Наконец, он закончил, и его член упал на пол с глухим звуком, оставляя за собой кровавый след.

Он рухнул на колени, его руки дрожали, нож выпал из пальцев, звякнув о пол. Кровь текла, тёмная, густая, пропитывая его одежду, но он не чувствовал боли — только пустоту, которая была глубже, чем всё, что он знал. Он смотрел на то, что осталось от него, и мысли его были как шёпот: Я избавился от этого. Но отвращение не ушло — оно стало ещё сильнее, как будто он вырезал не только часть тела, но и часть своей души. Он поднял голову, его взгляд был пустым, как у человека, который потерял всё, что у него было. Свет из окна падал на него, отбрасывая длинную тень на стену, и в этой тени он казался меньше, чем был.