Глава 3 — Тело в подворотне
Кензо проработал у булочника семь дней постоянно отлаживая поход к старосте.
Семь дней он приходил затемно, когда звёзды ещё не погасли, и уходил, когда на улицах зажигали масляные фонари — редкие, тусклые, разгоняющие тьму ровно настолько, чтобы не сломать шею, ступая в выгребную яму. Он мыл полы, колол дрова, чистил печь, таскал мешки с мукой, которые были тяжелее его самого. Руки покрылись волдырями, потом мозолями, потом мозоли лопнули, и пришлось заматывать ладони тряпками, чтобы не оставлять на тесте кровавых следов.
Булочник платил медяк в день и давал краюху хлеба — чёрствого, но сытного. Иногда, когда Кензо особенно выматывался, кидал ещё горбушку или пару лепёшек, которые не продались. Не от щедрости — просто не хотел, чтобы работник сдох с голоду и пришлось искать нового. В трущобах никто ничего не делал просто так.
Кензо тратил медяки скупо. Один отложил на обувь — ту самую, о которой просил отец в письме. Второй — на свечу. Третий — на тёплую шапку, потому что с севера потянуло холодом, и даже в грязных трущобных норах становилось зябко. Остальные копил в узелке, спрятанном под половицей, там, где раньше мать прятала свои медяки.
Дом без матери был пустым, но он был его. Никто не прогонял, не бил, не кричал. Только крысы шуршали по ночам, да ветер выл в щелях, да иногда за стеной плакал ребёнок, и тогда Кензо закрывал глаза и делал вид, что не слышит.
На седьмой день, когда он вернулся с работы, дверь была открыта.
Он замер на пороге, прислушиваясь. Внутри кто-то был. Не крысы — шаги тяжёлые, уверенные, человеческие. Кензо сунул руку за пазуху, нащупал нож, и шагнул внутрь.
В комнате было двое. Шило и Гнус — те самые, что рылись в вещах матери, когда он прятался в сарае. Сейчас они сидели на лежанке, развалившись, как у себя дома. На столе стояла бутыль, воняло дешёвым пойлом.
— А, щенок, — Шило растянул губы в улыбке, обнажив редкие жёлтые зубы. — А мы тебя ждём.
— Уходите, — сказал Кензо.
Гнус хмыкнул, поднялся. Он был выше Шила, тощий, с длинными руками, которые, казалось, доставали до пола, даже когда он стоял прямо.
— Слыхал? Щенок нас выгоняет. — Он шагнул к Кензо. — Ты, мелкий, лучше скажи, где наследство твоей мамаши. Мы знаем, у неё деньги были. И письмо. Где письмо?
Кензо отступил на шаг, чувствуя спиной дверной косяк.
— Нет письма.
— Врёшь, — Шило поднялся с лежанки. — Мы у твоей тётки спросили. Сказала, письмо у тебя. Давай его сюда, и мы уйдём. И денежки прихвати, какие есть.
Кензо сжал кулаки. Письмо лежало за пазухой, прижатое к груди, и он чувствовал его тепло сквозь рубаху. Он не отдаст. Это всё, что у него осталось от отца.
— Нет, — сказал он.
Гнус двинулся первым. Кензо ждал этого — он знал, что они не уйдут просто так. В трущобах никто ничего не отдаёт просто так. Он нырнул под руку, уходя от захвата, и рванул к выходу, но Шило оказался быстрее. Коротышка перехватил его за шиворот, рванул назад, бросил на пол. Кензо ударился головой о доски, в глазах вспыхнули звёзды.
— Ищите, — бросил Шило Гнусу.
Тот начал шарить по углам, переворачивать тряпьё, вытряхивать подстилку. Кензо попытался встать, но Шило наступил ему на грудь, придавил.
— Лежи, щенок. Не тронем, если отдашь добром.
Кензо молчал. Он смотрел, как Гнус выворачивает лежанку матери, разбрасывает её жалкие пожитки. Вот нашёл узелок с медяками. Кензо видел, как он ссыпал монеты в карман, как обыскал полку, где лежала глиняная кружка. Потом Гнус повернулся к нему.
— У него на груди что-то.
Шило нагнулся, рванул ворот рубахи. Письмо выпало на пол. Кензо рванулся, но сапог на груди держал крепко. Шило поднял письмо, развернул, повертел в руках.
— Это оно? — спросил Гнус.
— Похоже, — Шило сунул письмо за пазуху. — Больше тут ничего нет.
— А щенок?
— А что щенок? — Шило посмотрел на Кензо, потом перевёл взгляд на Гнуса. — Пусть живёт. Может, ещё что принесёт.
Он убрал ногу. Кензо лежал на полу, глядя в потолок, и чувствовал, как внутри, в том месте, где раньше была пустота, разгорается огонь. Не ярость. Что-то глубже, холоднее, острее.
— Вставай, — бросил Шило, уже у порога. — И не вздумай жаловаться. Скажешь кому — вернёмся и прирежем, как того ублюдка.
Они ушли, хлопнув дверью. Кензо слышал их шаги — тяжёлые, неторопливые, уверенные в своей безнаказанности. Потом шаги стихли, и наступила тишина.
Он лежал на полу, смотрел в щели между досками, где виднелось ночное небо, и ждал. Ждал, когда пройдёт боль, когда перестанет кружиться голова, когда руки перестанут дрожать. Но боль не проходила. Она становилась другой — не физической, а той, что живёт глубже, под рёбрами, там, где бьётся сердце.
Они забрали письмо. Всё, что у него было от отца. Всё, что осталось от матери. Всё, что связывало его с миром, где он был не просто «щенком» и «ворюгой», а чьим-то сыном, чьей-то надеждой.
Кензо сел. Поднял разбросанные вещи, сложил их в угол. Подстилку, которую выпотрошили, набил заново соломой. Лежанку матери застелил тряпьём, которое осталось. Потом подошёл к столу, взял глиняную кружку, налил из ведра воды и выпил. Вода была холодной, с привкусом ржавчины, но она прочистила горло.
Он вышел на улицу. Ночь была тёмной, безлунной, и только где-то далеко, над крышами, мерцали звёзды. Кензо сел на ступени и стал смотреть на них. Отец, наверное, тоже смотрел на звёзды, когда стоял на посту на северной границе. Думал о матери, о сыне, которого никогда не видел. Писал письма, которые доходили через месяцы, полные надежды, которая не сбылась.
Они забрали письмо. Но они не забрали память.
Кензо закрыл глаза и начал вспоминать. Слово за словом, строчку за строчкой, всё, что читал ему старик-чтец. «Милана, моя родная…» Он повторял про себя, заучивая наизусть, как заклинание. «Я знаю, что обещал вернуться через месяц, но не получится. Прости…» Голос старика звучал в голове, и Кензо цеплялся за каждое слово, вдалбливая в память, чтобы не забыть. «Я любил тебя. И нашего сына я люблю, хотя не видел его…»
Он открыл глаза. Над головой всё так же мерцали звёзды. Теперь письмо было у него в голове, и никто не мог его отнять.
Утром он пошёл к тёте Лиссе. Она жила на другой улице, в такой же лачуге, как и его мать, но чище. У неё был муж — тощий, молчаливый человек, который работал грузчиком в порту, и двое детей, вечно голодных и шумных.
— Кензо, — тётя Лисса встретила его на пороге, вытирая руки о передник. — Живой?
— Живой, — ответил он. — Мне нужно знать, где староста.
Она нахмурилась.
— Зачем тебе староста?
— Отец оставил у него деньги. В письме было сказано.
Тётя Лисса помолчала, потом вздохнула, оглянулась на дом, крикнула мужу, что выйдет на минуту, и пошла с Кензо к воротам.
— Твой отец, — начала она, когда они вышли на главную улицу, — я его помню. Хороший был человек. Приходил к вашей матери, когда был в городе. Всегда с гостинцами, всегда чистый, всегда улыбался. Я думала, она за ним как за каменной стеной будет.
— Не будет, — сказал Кензо.
— Не будет, — эхом повторила тётя Лисса. — Ушёл на войну и не вернулся. А она… ну ты знаешь.
Они шли молча. Кензо думал о том, что отец, наверное, был похож на него. Или он похож на отца. Он не знал, как это определить, но чувствовал, что где-то глубоко, в крови, в костях, есть что-то общее, что не отнять ни письмам, ни смерти.
Староста сидел в деревянной будке у въезда на рынок. Это был толстый, лысый мужик с красным лицом и вечно потными ладонями. Он собирал налоги, разбирал жалобы, раздавал разрешения на торговлю. В трущобах его ненавидели, но уважали, потому что без него нельзя было сделать ничего.
— Чего надо? — спросил он, не поднимая головы от бумаг.
Кензо шагнул вперёд.
— Мой отец оставил у вас деньги. Эрхард. Солдат. Он погиб на севере.
Староста поднял глаза. Посмотрел на Кензо, на тётю Лиссу, снова на Кензо.
— Эрхард, говоришь? — он перебрал бумаги, нашёл какую-то, зачитал. — Было такое. Оставил пять серебряков на имя сына. Приказал отдать, когда мальчику исполнится двенадцать.
— Мне двенадцать, — сказал Кензо.
Староста усмехнулся.
— Ты? Тебе десять, не больше.
— Одиннадцать, — соврал Кензо. — Почти двенадцать.
— А документ? — староста сложил руки на животе. — Где бумага, что ты его сын? Где письмо, где печать?
Кензо молчал. Письмо было у Шила. Документов у него не было. Только слово, а слово в трущобах ничего не стоило.
— Нет у тебя никаких денег, — сказал староста и снова уткнулся в бумаги. — Иди, не мешай.
Тётя Лисса дёрнула Кензо за рукав, уводя от будки.
— Я же говорила, — прошептала она. — Ничего он не отдаст. Эти деньги уже давно у него в кармане.
— Он не имел права, — сказал Кензо. Голос дрожал, но не от страха.
— Кто ему запретит? — тётя Лисса вздохнула. — Забудь, Кензо. Денег нет.
Она ушла, оставив его одного посреди рынка.
Кензо стоял, сжимая кулаки, и чувствовал, как внутри, там, где рос огонь, теперь поднимается что-то другое. Стыд? Нет. Стыд — это когда ты виноват. А он не был виноват. Это мир был виноват. Староста, который украл отцовские деньги. Шило и Гнус, которые отняли письмо. Все они, кто бил, унижал, отнимал, топтал.
Он вспомнил мать, её слова перед смертью: «Стань сильным. Не таким, как я. Сильным, чтобы защищать». Но кого защищать, если нечего защищать? Если у тебя нет ничего, кроме имени, которое тебе не принадлежит, и камня-талисмана, который ничего не стоит?
Кензо повернулся и пошёл прочь с рынка. Он знал, что ему нужно. Нужно забрать письмо. Нужно забрать деньги. Нужно уйти из этого места, где всё продаётся и всё крадётся, где даже память об отце не стоит пяти серебряков.
Он шёл по улицам, и в голове складывался план. Шило и Гнус были пьяницами. Они пили каждый вечер в «Лисьей норе» — той самой, куда ходил отчим. Они напивались вусмерть, а потом шатались по трущобам, пока не находили, где прилечь. Если подождать, пока они уснут, можно забрать письмо. Может быть, даже деньги.
Кензо нашёл «Лисью нору» к вечеру. Это была вонючая дыра на первом этаже покосившегося дома. Из распахнутой двери несло перегаром, матом и тягучей, сладковатой вонью дешёвого табака. За столами сидели грузчики, мясники, всякий сброд, который днём работал, а вечером пропивал заработанное.
Шило и Гнус сидели в углу. Перед ними стояла бутыль, уже наполовину пустая. Они о чём-то спорили, жестикулировали, толкали друг друга. Кензо пристроился у входа, за бочкой с мусором, и стал ждать.
Ждать пришлось долго. Внутри зажгли лампы, потом погасили половину, потом кто-то затянул песню — пьяную, нестройную, о том, как хорошо на чужбине. Шило и Гнус пили, пока бутыль не опустела. Потом заказали ещё. Кензо смотрел, как они пьянеют, как их лица становятся мягкими, как у спящих младенцев, и думал о том, что, наверное, так выглядит счастье. Когда не надо думать о завтрашнем дне. Когда есть с кем выпить и есть чем закусить.
Они вышли за полночь. Шило шёл впереди, держась за стену, Гнус — сзади, спотыкаясь на каждом шагу. Кензо крался за ними, держась в тени, стараясь не шуметь. Они свернули в переулок, где жили, и остановились у знакомой двери.
— Письмо-то при тебе? — спросил Гнус, пока Шило возился с замком.
— При мне, — отозвался Шило, похлопал себя по груди. — Завтра к старосте пойду, покажу. Может, деньги отдаст.
— А щенок?
— А что щенок? — Шило наконец открыл дверь. — Ничего он не докажет.
Они скрылись внутри. Кензо прижался к стене, слушая, как они ругаются, что-то роняют, потом ложатся. Через несколько минут всё стихло.
Он ждал. Считал в уме до ста, потом ещё до ста. Потом подошёл к двери и толкнул её. Она не была заперта.
Внутри было темно и воняло перегаром так, что слезились глаза. Кензо шагнул внутрь, нащупывая ногой половицы, стараясь не наступить на пустую бутыль или чей-нибудь ботинок. Шило и Гнус спали на полу, вповалку, прикрывшись одним рваным одеялом. Кензо подошёл к Шилу, опустился на корточки.
Письмо было у него за пазухой, в том же месте, где Кензо носил своё. Он видел краешек бумаги, выглядывающий из-за ворота. Протянул руку.
Пальцы дрожали. Он боялся не того, что Шило проснётся — он боялся, что тот проснётся и ему придётся делать то, чего он не хотел. Нож был при нём, но Кензо знал, что если он вытащит нож, то назад дороги не будет. Он станет таким же, как они. Как отчим, которого нашли с ножом в спине.
Он замер.
В голове зашумело. Два голоса спорили, перебивая друг друга. Один говорил: «Возьми письмо и уходи. Никто не узнает». Второй: «Если он проснётся, ты должен будешь его ударить. Ударить или умереть». Третий, самый тихий: «А может, и не жалко. Он украл твоё письмо. Он хотел украсть память об отце. Почему ты должен жалеть того, кто тебя не жалел?»
Кензо вытащил нож.
Лезвие блеснуло в темноте, отразив тусклый свет, пробивающийся из щелей. Он держал его над спящим Шилом и смотрел, как поднимается и опускается его грудь, как шевелятся губы, когда он бормочет что-то во сне.
«Если я убью его, — думал Кензо, — я стану как отчим. Как те, кто убил его. Как те, кто убил мать. Я стану одним из них. И тогда письмо не будет иметь значения».
Он опустил нож. Спрятал за пазуху. И снова потянулся к письму.
Пальцы коснулись бумаги, потянули, и она скользнула из-за ворота Шила, как живая. Кензо сжал её в кулаке и замер. Шило всхрапнул, перевернулся на другой бок, но не проснулся.
Кензо выскользнул из комнаты так же тихо, как вошёл.
На улице он перевёл дыхание, прижался спиной к стене и разжал кулак. Письмо было измятым, но целым. Он развернул его, при свете звёзд, и снова прочитал те слова, которые уже знал наизусть. «Милана, моя родная…» Буквы прыгали перед глазами, и Кензо не мог разобрать половины, но ему и не нужно было. Он знал это письмо на память.
Он свернул его, сунул за пазуху, рядом с камнем-талисманом. И вдруг почувствовал, что глаза защипало.
Он не плакал. Он не умел плакать — отучился давно, когда понял, что слёзы не помогают. Но сейчас что-то мешало дышать, давило на грудь, на горло, на глаза. Он сжал кулаки, зажмурился, приказал себе успокоиться.
Не помогло.
Слёзы потекли сами — тихие, горячие, обжигающие щёки. Кензо плакал, прислонившись к холодной стене, в безлюдном переулке, и никто не видел его слабости. Он плакал о матери, которая умерла, не сказав ему правды. Об отце, которого никогда не знал. О письме, которое едва не потерял. О себе, который был слишком мал, чтобы защитить то, что любил.
Потом слёзы кончились. Кензо вытер лицо рукавом, глубоко вздохнул и пошёл домой.
Дома он достал узелок с медяками — те, что успел заработать. Пересчитал. Десять монет. На них можно купить хлеба на месяц, если есть по крохам. Но хлеб — это не жизнь. Жизнь — это когда у тебя есть цель.
Он лёг на свою подстилку, положил письмо на грудь, прикрыл рукой. Завтра он пойдёт к старосте ещё раз. И если тот не отдаст деньги, он пойдёт к тем, кто может помочь. К тем, кто сильнее. К тем, кто не боится.
Он не знал, кто это, но знал, что найдёт.
За окном серело. Кензо закрыл глаза и провалился в сон без сновидений.