Глава 1 — Сточная канава
Кензо научился различать время суток по запахам.
Утром из сточных канав тянуло кислятиной — вчерашние помои, разбавленные ночным дождём, бродили на солнце. Днём к ним примешивался жар от печей, где торговцы жгли уголь, чтобы подогреть дешёвую похлёбку. Вечером воняло потом, перегаром и чем-то сладковато-гнилым — из распахнутых дверей питейных заведений вытекал тягучий дух, похожий на дыхание больного зверя.
Сейчас было утро. Кензо сидел на корточках у стены дома, прижимаясь спиной к шершавому камню, и смотрел, как из щели в мостовой выползает мокрица. Он следил за ней уже несколько минут — не потому, что ему было интересно, а потому, что так он мог не думать о пустоте в животе.
Мокрица была серая, блестящая, с длинными усиками, которые нервно подрагивали. Она ползла по краю лужи, огибая мелкие камешки, и казалось, что у неё есть какое-то важное дело, какая-то цель. Кензо завидовал ей. У мокрицы была цель. У него была только пустота.
— Эй, сопляк!
Голос ударил по ушам, как плеть. Кензо не вздрогнул. Он давно научился не вздрагивать. Медленно поднял голову.
Перед ним стоял мясник Горд. Огромный, с руками, похожими на окорока, и лицом, покрытым сеткой багровых прожилок. Передник в засохшей крови. В руке — длинный нож, которым он разделывал туши. Нож блестел на солнце.
— Слышь, я тебя спрашиваю, — мясник переступил с ноги на ногу. — Ты вчера крутился у моей лавки. Что украл?
— Ничего, — ответил Кензо.
Он знал, что это бесполезно. Горд не верил словам. Горд верил только тому, что мог увидеть сам, а видеть он умел только вину.
— Ничего, значит, — мясник осклабился. Зубы у него были жёлтые, редкие. — А отчего же тогда у меня пропал кусок мяса? А? Откуда дыра в заначке?
Кензо промолчал. Он действительно брал мясо вчера, но не у Горда, а у торговца с другой улицы. Горду было всё равно. Для него любой голодный мальчишка был вором, а любой вор — добычей.
— Вставай, — мясник протянул руку.
Кензо не пошевелился. Он знал, что если встанет, его ударят. Если останется сидеть — тоже ударят. Разница была только в том, как упасть, чтобы удары не пришлись в голову. Этому он научился раньше, чем говорить.
— Вставай, я сказал!
Рука мясника схватила его за ворот, рванула вверх. Кензо позволил поднять себя, ноги повисли в воздухе. Он смотрел на Горда снизу вверх и ждал.
Удар пришёлся в живот. Кензо согнулся, выдыхая воздух, которого и так почти не было в лёгких. Второй удар — по спине, когда он уже падал. Третий — ногой, в бок.
Он свернулся клубком, прикрывая голову руками, и сжался в комок, как та мокрица. Слышал, как стучат по рёбрам тяжёлые сапоги, как трещит под ними грязь, как кто-то из прохожих смеётся.
Потом удары прекратились.
— Ворьё, — выдохнул мясник, сплюнул и ушёл.
Кензо лежал в луже, чувствуя, как вода просачивается сквозь рваную рубаху, холодная, острая, как нож. Он медленно разжал пальцы, убрал руки от лица. Над ним было небо. Серое, мутное, с тяжёлыми тучами. Оно казалось таким далёким, будто находилось на другой стороне мира, куда ему никогда не попасть.
Он лежал и смотрел на небо, пока боль не стала привычной, почти уютной. Потом сел, опираясь на стену, и осмотрел себя. Рубаха промокла, на боку расплывалось тёмное пятно — не кровь, грязь. Рёбра болели, но, кажется, были целы.
«Ничего, — подумал он. — Заживёт».
Рядом, в луже, всё ещё копошилась мокрица. Кензо посмотрел на неё, потом перевёл взгляд на свои пальцы. Грязные, с обломанными ногтями, с мозолями от верёвок, когда его в прошлый раз связали и тащили к старосте. Руки мальчика. Но старые.
Он поднялся. Ноги дрожали, но он заставил их держаться. Медленно пошёл вдоль стены, туда, где улица сужалась и уходила вглубь трущоб, к дому, который он называл своим.
Дом был не домом. Три стены, сложенные из битого камня и глины, крыша из дранки, которую срывало каждую зиму, дверь из двух досок, сколоченных крест-накрест. Внутри пахло перегаром, сыростью и ещё чем-то кислым, что въелось в стены и уже не выветривалось.
Мать была дома.
Она сидела на лежанке, обхватив колени руками, и смотрела в стену. Волосы спутаны, на щеке — свежий синяк. Рядом на полу валялась пустая бутыль.
— Ты где был? — спросила она, не поворачиваясь.
— На улице, — ответил Кензо.
Он не ждал, что она спросит про синяки. Не ждал, что она предложит поесть. Не ждал, что она вообще заметит его присутствие. Так было всегда. Иногда он думал, что для неё он — призрак. То, что когда-то было живым, а теперь просто занимает место.
— Клиент будет вечером, — сказала мать. — Уйди куда-нибудь.
Кензо кивнул, хотя она не видела. Подошёл к углу, где лежала его подстилка — рваное одеяло, набитое соломой, — и сел, прислонившись спиной к стене. Стена была холодной, но к холоду он привык.
— Сегодня не будет клиента, — сказал он тихо.
— Чего?
— Не будет, — повторил он громче. — Я видел его утром. Он шёл к Лисьей норе. У него не осталось денег.
Мать повернулась. Посмотрела на него впервые за день. В её глазах не было злости, не было боли — только усталость, такая глубокая, что, казалось, она вот-вот провалится сквозь лежанку.
— Откуда ты знаешь?
— Я следил. Ты же велела.
Она помолчала. Потом отвернулась.
— Всё равно уйди.
Кензо не стал спорить. Он поднялся, подошёл к двери, но на пороге остановился.
— Мам.
— Что?
— Ты сегодня ела?
Молчание. Он уже знал ответ.
Вышел на улицу. Солнце поднялось выше, но теплее не стало. Ветер гнал по земле сухие листья и обрывки бумаги. Кензо пошёл к рыночной площади — не за едой, он знал, что сегодня не украдёт, слишком много следов на рёбрах, — а просто чтобы быть среди людей. В толпе легче не думать.
На рынке было шумно. Торговцы выкрикивали товар, бабы торговались, дети бегали между ног. Кензо сел у фонтана, давно пересохшего, и стал наблюдать.
Вон та женщина в зелёном платке каждое утро покупает хлеб и тайком отдаёт горбушку бездомному псу. Вон тот старик с корзинкой яблок всегда пересчитывает выручку три раза и каждый раз недоволен. Вон те двое в тёмных плащах — они здесь впервые, и они озираются, значит, ищут кого-то, или чего-то боятся.
Кензо учился читать людей раньше, чем читать по слогам. Это было первое, чему учит улица: смотри, запоминай, делай выводы. От этого зависит, будешь ты сыт или избит.
Он следил за мужчиной в коричневом камзоле, который слишком богат для этих улиц и слишком нервно оглядывается. Кошель на поясе оттягивает ткань. Хорошая цель, но сейчас не время. Кензо перевёл взгляд.
И увидел её.
Женщина стояла у лотка с тканями, перебирала ленты, делала вид, что выбирает. Но её руки дрожали, а глаза то и дело скользили в сторону переулка, где ждали двое мужчин. Кензо узнал её. Это была соседка, тётя Лисса. Она приходила к матери иногда, приносила хлеб или старую одежду. И сейчас она не покупала ленты. Она ждала.
Мужчины в переулке двинулись. Кензо видел их лица — плоские, равнодушные, с той особой жестокостью, которая бывает только у людей, привыкших брать чужое. Они шли к тёте Лиссе.
Кензо вскочил. Не думая, не просчитывая, просто подчиняясь тому, что было глубже страха. Он рванул через площадь, лавируя между прохожими, и врезался в тётю Лиссу, когда она уже обернулась к переулку.
— Тётя Лисса! — закричал он, хватая её за руку. — Мама просила передать, она больна, ей нужна помощь, пожалуйста, идёмте!
Женщина опешила, но что-то в его глазах — или в том, как дрожал его голос, — заставило её подчиниться. Она бросила ленты и пошла за ним, ускоряясь, почти бегом. Кензо тащил её в толпу, туда, где было много людей, где нельзя было напасть незаметно.
Они вышли на другую улицу, потом свернули в проход между домами, потом ещё раз. Кензо не оборачивался, но знал, что преследователи отстали. Они не хотели шума.
— Кензо… — тётя Лисса задыхалась, держалась за сердце. — Что… что случилось?
Он отпустил её руку и отошёл на шаг.
— За вами шли. Двое. Они ждали в переулке.
Женщина побледнела. Прижала ладонь к губам.
— Откуда ты…
— Я видел. Они были там не первый раз. Я видел их на прошлой неделе, они следили за торговкой рыбой. На следующий день её нашли в канаве.
Тётя Лисса смотрела на него, и в её глазах было что-то, чего Кензо не мог разобрать. Страх? Благодарность? Жалость?
— Спасибо, — прошептала она. — Боги, спасибо тебе…
— Не надо богов, — сказал Кензо. — Надо быть осторожнее.
Он развернулся и пошёл прочь. Не оглядываясь.
Вечером мать пила. Это было привычно, как смена дня и ночи. Она сидела за столом, подперев голову рукой, и смотрела на пустую кружку. Кензо сидел в углу на своей подстилке и ждал.
— Ты сегодня спас Лиссу, — сказала мать. Не спросила, утвердила.
— Да.
— Глупо.
— Почему?
— Потому что тебя могли убить.
— Меня и так могут убить. Каждый день.
Мать подняла на него глаза. В них не было опьянения, только та странная, прозрачная ясность, которая иногда приходила к ней после третьей кружки, когда хмель не уходил, а превращался во что-то другое.
— Ты похож на него, — сказала она.
Кензо замер.
— На кого?
— На твоего отца.
Он никогда не спрашивал об отце. Знал, что тот, кого называли отцом, был пьяницей и грабителем, который появлялся раз в месяц, чтобы забрать деньги, и исчезал, оставляя после себя запах перегара и новую порцию синяков. Но мать сказала «твоего отца», а не «отца», и в этом было что-то, что заставило сердце Кензо биться чаще.
— Он был воином, — продолжала мать. — Солдатом. Его отправили на север, когда демоны прорвали границу. Он обещал вернуться.
Она замолчала. Кружка в её руке дрогнула.
— Не вернулся.
Кензо ждал. Но она больше ничего не сказала. Только поставила кружку на стол и ушла на лежанку, спиной к нему.
Ночью он лежал на своей подстилке, смотрел в щели между досками крыши и слушал, как мать дышит. Неровно, с присвистом — начиналась простуда, которую она не могла вылечить, потому что на лекарства не было денег.
Он думал об отце, которого никогда не знал. О воине, который ушёл на север и не вернулся. О том, что, может быть, где-то есть другая жизнь, где матери не продают себя, а отцы возвращаются домой. Где мальчиков не бьют на рыночной площади, а дети не крадут хлеб по ночам.
Он знал, что это ложь. Но позволил себе помечтать. Хотя бы на минуту.
Потом закрыл глаза и уснул тяжёлым, беспокойным сном, в котором не было ни мокриц, ни мясника Горда, ни пустоты в животе. Был только холодный ветер с севера, и чей-то голос, зовущий его по имени.
Наутро мать не проснулась.
Кензо сидел на лежанке рядом с ней и смотрел, как она дышит. Медленно, с хрипом, как будто внутри неё работал сломанный мех. Лицо бледное, в поту, губы обметало.
— Мам, — позвал он.
Она не ответила.
Он знал, что делать. Нужно было идти к лекарю, но у лекаря не было денег. Нужно было идти к тёте Лиссе, но она сама едва сводила концы с концами. Нужно было что-то придумать, но в голове было пусто, как в пересохшем колодце.
Он сидел и смотрел на мать. И вдруг понял, что она — это всё, что у него есть. Даже такая, сломленная, пьющая, невидящая — она была единственной ниточкой, которая держала его в этом мире. Если она умрёт, он останется один. Совсем один.
— Мам, — повторил он громче.
Её веки дрогнули. Она открыла глаза — мутные, ничего не видящие.
— Кензо… — прошептала она. — Воды…
Он вскочил, схватил кружку, выбежал на улицу. Фонтан был пуст, но у колодца за углом всегда дежурил водовоз. Кензо добежал, толкнул какого-то мужика, рванул вперёд.
— Мне воды! — закричал он. — Мать больна!
Мужик что-то сказал, но Кензо не слушал. Он набрал воды в кружку, расплескав половину, и побежал обратно.
Мать сидела на лежанке, прислонившись к стене. Она смотрела на него, и в её глазах было что-то, чего он не видел никогда. Не усталость, не пустоту. Что-то похожее на… прощание.
— На, пей, — он протянул кружку.
Она взяла, сделала глоток, поперхнулась, закашлялась. Кашель был долгим, надрывным, и когда он кончился, на губах осталась кровь.
— Послушай меня, — сказала мать. Голос был слабым, но каким-то ясным, как будто болезнь сожгла всё лишнее. — Тебе нельзя здесь оставаться. Если я умру, тебя продадут. Или убьют.
— Ты не умрёшь, — сказал Кензо.
— Умру. — Она сказала это просто, без драмы, как говорят о погоде или о цене на хлеб. — Я давно уже умерла. Просто тело не понимало.
Она отставила кружку и взяла его за руку. Пальцы у неё были холодные, тонкие, как ветки.
— Твой отец был воином. Хорошим. Он погиб, прикрывая отступление. Я получила письмо, но не сказала тебе. Думала, что так легче.
Кензо не мог говорить. В горле стоял ком, твёрдый, как камень.
— Если выживешь, — продолжала мать, — стань сильным. Не таким, как я. Не таким, как те, кто нас бьёт. Сильным, чтобы защищать.
Она отпустила его руку и легла на спину, глядя в потолок.
— Прости, что не смогла дать тебе больше.
Кензо сидел рядом, сжимая кулаки. Он хотел сказать что-то, но не знал что. Сказать, что он не злится? Сказать, что всё будет хорошо? Сказать, что он её прощает?
Он не сказал ничего.
Через час мать перестала дышать.
Кензо сидел на лежанке, держа её руку в своей, и смотрел, как лицо становится спокойным, почти молодым, без следов усталости. Он знал, что должен плакать. Все плачут, когда умирает мать. Но глаза были сухими.
Он сидел так долго, пока солнце не прошло по небу и не скрылось за крышами. Потом встал, подошёл к углу, где лежала его подстилка, и достал из-под соломы маленький свёрток. Там был нож, найденный на помойке, и камень, который он считал талисманом. Он взял их, вышел из дома и не обернулся.
Улица встретила его шумом. Кто-то торговался, кто-то ругался, кто-то смеялся. Мир продолжал жить, как будто ничего не случилось.
Кензо шёл по грязи, чувствуя, как холод просачивается сквозь дырявые башмаки, и думал об одном: он больше никогда не будет слабым. Никогда.
Он шёл туда, где судьба ждала его за следующим поворотом.