Глава 2 — Год 6-7 (подготовительная группа)
Запись вторая: Подготовительная группа
Дорогой дневник.
Я обещал себе, что буду писать раз в месяц. Прошло две недели с прошлой записи, и вот я снова здесь. Не раз в месяц, но хотя бы не раз в год — уже достижение. Если ты, дневник, ждал от меня пунктуальности, ты ошибся адресом. Я тот самый человек, который в детстве не мог вовремя прийти ни на одно мероприятие, а во взрослой жизни опаздывает даже на дедлайны, которые сам себе поставил. Что поделать — лень, нерешительность и склонность залипать в стену, размышляя о том, как я докатился до жизни такой. Но об этом позже.
Сегодня я хочу вспомнить то, что помню смутно. Очень смутно. Подготовительная группа. Мне было шесть, потом семь. Возраст, когда ты уже не младенец, но ещё не школьник. Когда ты уже умеешь читать и писать — и это, как выяснилось, было моей главной проблемой. Не отсутствие навыков. Не агрессия. Не глупость. А именно умение читать. Звучит абсурдно, правда? Ребёнок, который много читает, — это же мечта любого родителя и педагога. Но в реальном детском коллективе это не мечта. Это приговор.
Я хорошо умел писать. Честно. К шести годам я выводил буквы так аккуратно, что воспитательница однажды сказала: «У тебя почерк как у взрослого». Я тогда не понял, комплимент это или нет. Сейчас, глядя на свой взрослый почерк — неаккуратный, летящий, с наклоном вправо и влево одновременно, — я понимаю, что это был не комплимент. Это была констатация факта. Я действительно писал как взрослый — мелко, разборчиво, с соблюдением всех соединений. Мама говорила, что я научился читать в четыре года. В четыре! Я не помню этого момента, но помню, как в пять лет уже читал вслух вывески на улице, а в шесть — проглатывал тонкие книжки за полчаса.
В подготовительной группе я был единственным, кто умел читать бегло. Остальные дети только учились — складывали слоги, путали буквы, забывали, чем «Ш» отличается от «Щ». Для них чтение было трудом, заданием, чем-то, что нужно делать из-под палки. Для меня — удовольствием. И это создавало пропасть.
Дети не любят тех, кто отличается. Это даже не жестокость — это эволюционный механизм. Стадо отторгает особь, которая не похожа на остальных, потому что непохожесть может означать болезнь, слабость, угрозу. Неважно, что я не был ни больным, ни слабым, ни угрожающим. Я был другим. Этого достаточно.
Сейчас я понимаю, что мог бы скрывать свои способности. Притворяться, что читаю по слогам. Делать вид, что мне трудно. Но в шесть лет я до этого не додумался. Я просто был собой, и этого оказалось непростительно много.
---
Чтобы понять, что со мной происходило, нужно понять, как устроена подготовительная группа. Это не школа, где есть уроки, перемены и чёткая структура. Это продлённый хаос, где двадцать детей проводят вместе по десять часов в день — играют, едят, спят, снова играют. За это время они выстраивают собственную социальную иерархию, не менее сложную, чем в любом взрослом коллективе. Есть лидеры. Есть их приближённые. Есть середняки — те, кто не лезет в лидеры, но и не падает на дно. И есть изгои.
Я был изгоем.
Не сразу. Первые пару месяцев, когда группа только формировалась, я ещё пытался играть с остальными. Но быстро понял: наши интересы не пересекаются. Им было интересно бегать, толкаться, строить что-то из стульев и одеял, кричать, бороться за игрушки. Мне было интересно сидеть в углу и читать книжки. Я не осуждал их за это, пойми правильно. Мне просто было скучно в их играх, а им — в моих. Но поскольку я был один, а их — двадцать, скучным в итоге оказался я.
Постепенно я перестал пытаться. Садился в угол на низенький пуфик, брал книжку и уходил в неё. Иногда на час. Иногда на три. Воспитательница не мешала — она, кажется, была рада, что хоть один ребёнок не требует внимания. Остальные носились по комнате, орали, дрались, а я сидел тихо и не создавал проблем. Удобный ребёнок.
Но удобный ребёнок в детском саду — это невидимый ребёнок. А невидимых детей со временем начинают замечать. И замечают не с добром.
-—
В нашей группе было явление, которое я тогда не мог объяснить, а сейчас, с высоты взрослого опыта, нахожу поразительно сложным. Дети называли это «базами».
«База» — это такое воображаемое сооружение, территория, мини-государство. Дети строили их из подручных материалов: стульев, одеял, кубиков, подушек, коробок из-под игрушек. Иногда база была физической — огороженный угол комнаты, «домик» под столом, «крепость» на ковре. Иногда — чисто символической: «наша база — вот этот квадрат пола, и если ты сюда зашёл, ты либо друг, либо враг».
У каждой базы было название. Я уже не помню их все — что-то про тигров, что-то про ниндзя, что-то про супергероев. Названия менялись раз в неделю, потому что дети легко увлекались и легко забывали. Но структура оставалась неизменной:
1. Главный. Тот, кто базу придумал или захватил. Обычно самый громкий, самый сильный или самый хитрый ребёнок.
2. Солдаты. Приближённые главного. Они выполняли его приказы — охраняли базу, нападали на другие базы, приносили добычу (игрушки, карандаши, печенье из полдника).
3. Строители. Те, кто физически таскал стулья и одеяла. Обычно дети рангом пониже.
4. Враги. Дети из других баз или одиночки, которых объявили врагами.
Были ещё «предатели» — те, кто переходил из базы в базу. Их презирали больше всего. Даже больше, чем врагов. Враг — это понятно, он чужой с самого начала. А предатель — это свой, который стал чужим. Это хуже.
Я не входил ни в одну из баз. Не потому что меня не принимали (хотя и поэтому тоже), а потому что я не понимал, зачем они нужны. Нет, правда. Я смотрел, как двадцать детей делятся на кланы, воюют друг с другом, захватывают территорию ковра, — и искренне не понимал. Ради чего? Ковёр и так общий. Игрушки и так можно брать. Зачем воевать?
Сейчас я понимаю, что это была моя первая встреча с социальной реальностью. Я думал, что мир устроен рационально: если можно не воевать, зачем воевать? Но люди устроены иначе. Им нужна принадлежность. Им нужна иерархия. Им нужен враг, чтобы чувствовать себя сплочёнными. Если врага нет, его нужно создать.
Я был идеальным кандидатом на роль врага. Не часть базы, не предатель, не свой. Чужой. Тот, кто сидит в углу и читает книжки, пока все остальные играют. Тот, кто не участвует в войнах. Тот, кого можно назначить врагом, и никто не заступится.
---
Я должен объяснить это максимально точно, потому что если объяснить неправильно, получится черт знает что. А мне бы не хотелось, чтобы ты, дневник, — или тот, кто тебя когда-нибудь прочитает, — представлял себе что-то более страшное, чем было на самом деле. Хотя на самом деле было достаточно паршиво.
У детей в том возрасте часто бывает одежда на вырост. Родители покупают штаны на размер-два больше, чтобы хватило на подольше. Такие штаны на заднице собираются складками, и между тканью и телом образуется полость — воздушный карман. Это не анатомическое отверстие. Это не дырка в штанах. Это просто неплотно прилегающая ткань.
Вот в эту полость мне засовывали карандаши.
Не в меня. Не в тело. В штаны. В этот самый карман между тканью и кожей. Карандаш вставлялся туда, как в чехол, и держался, зажатый складками. Когда я вставал или шёл, он выпадал из штанины на пол. Все ржали.
Это было унизительно — но не больно. Понимаешь разницу? Если бы мне засовывали карандаши в... ну, ты понял, — это была бы медицинская проблема. Но это было иначе. Это был жест. Символ. Послание: «Мы можем засунуть что-то в твою одежду, и ты ничего не сделаешь. Мы можем нарушить твои границы, и ты не ответишь. Мы владеем твоим телом, потому что ты не в базе, а мы — в базе».
Я не отвечал. Не потому что был слабым — физически я был вполне средним. Не потому что был трусом — хотя трусость во мне, безусловно, была, но в тот момент она трансформировалась во что-то другое. Я не отвечал, потому что уже тогда, в шесть лет, начал формироваться мой главный жизненный принцип: «Не лезь, если не просят. Проще пройти мимо, чем ввязаться в историю».
Если я дам сдачи, меня побьют. Если я пожалуюсь воспитательнице — меня побьют сильнее и ещё обзовут ябедой. Если я заплачу — будут дразнить плаксой. Любое действие ведёт к ухудшению. Единственная стратегия — замереть. Не двигаться, не реагировать, не показывать, что тебе больно или обидно. Стать камнем. Камню можно засунуть карандаш в штаны, но камню плевать.
Камню плевать.
Я повторял это себе много раз. И, кажется, почти убедил.
Но были моменты, когда камень давал трещину. Когда я приходил домой и мама спрашивала: «Почему у тебя карандаш в штанах?» Это всегда звучало глупо. Я врал, что случайно. Она не верила, но и не докапывалась слишком сильно. Может быть, думала, что это детские игры. Может быть, не хотела знать правду.
---
Сейчас, оглядываясь назад, я пытаюсь понять: почему я молчал? Почему не рассказал маме? Почему не попросил перевести меня в другую группу?
Ответов несколько, и ни один не делает мне чести.
Во-первых, стыд. Мне было стыдно признаться, что со мной так обращаются. Не потому что я был виноват — я не был. Но в голове шестилетнего ребёнка стыд и вина склеены в один ком. Если со мной так поступают, значит, я это заслужил. Значит, я недостаточно хорош, недостаточно силён, недостаточно «свой».
Во-вторых, привычка. Я уже привык к тому, что я странный. Что я не такой, как все. Что со мной что-то не так. Звон в голове, ощущение слежки, непохожесть на других детей — всё это формировало мою самооценку. Я был «неправильным» с самого начала. А с неправильными так и надо.
В-третьих, расчёт — насколько это слово вообще применимо к шестилетнему. Я интуитивно чувствовал, что жалоба сделает только хуже. И был прав. В детских коллективах работает простой закон: тот, кто жалуется взрослым, становится изгоем вдвойне. Сначала он просто чужой, а потом он ещё и предатель. Предателей наказывают жёстче.
И в-четвёртых, у меня не было веры в помощь взрослых. Это сложно объяснить, но я уже тогда чувствовал: взрослые не понимают. Они живут в другом мире, где нет баз, карандашей в штанах и войны за территорию ковра. Они могут наказать пару детей, прочитать лекцию о дружбе, но это ничего не изменит. Дети будут мстить. И мстить тайно.
Воспитательница... Я помню её лицо, но не помню имени. Молодая женщина, уставшая, с кругами под глазами — точно такими же, как у меня сейчас. Она была неплохим человеком, я думаю. Но у неё было двадцать детей, мизерная зарплата и собственные проблемы. Ей было не до моих карандашей.
---
Единственное, что спасало, — книжки с картинками.
Только через много лет я узнал, что это называлось комиксами. Тогда я этого слова не знал. Для меня это были просто «книжки с картинками», и они лежали в углу игровой комнаты, в низеньком стеллаже с оторванной дверцей. Откуда они там взялись? Не знаю. Может быть, воспитательница принесла из дома. Может быть, остались от какой-то благотворительной акции. Может быть, их забыл кто-то из детей. Я не спрашивал — просто брал и читал.
Это были не те комиксы, о которых вы подумали. Никаких супергероев, никаких Бэтменов и Человеков-пауков. Я тогда вообще не знал, кто это такие. Это были старые советские журналы: «Весёлые картинки», «Мурзилка», какие-то брошюры с адаптациями сказок — «Колобок», «Репка», «Три поросёнка». Рисунки в них были яркие, но примитивные. Текста мало — пара предложений на страницу.
Но мне нравилось. Нравилось, как картинка и текст работали вместе. Ты смотришь на рисунок — волк дует на домик поросёнка — и одновременно читаешь: «Фу-у-у-у!». И в голове происходит магия. Волк оживает. Домик шатается. Поросёнок дрожит. Этого нет ни в тексте, ни в картинке по отдельности — это есть только у тебя в голове. Кино в черепной коробке.
Я мог сидеть с одной и той же книжкой по часу. Я перечитывал её снова и снова, потому что новых книжек было мало. Я знал наизусть каждую страницу, каждый «пузырь» с текстом, каждую деталь фона. Но мне всё равно было интересно. Это был мой мир — более настоящий, чем комната с орущими детьми и карандашами в штанах. В книжках были свои базы, свои герои, свои враги — и меня туда пускали. Точнее, им было всё равно. Они существовали для всех. Даже для странных.
Я до сих пор думаю, что те книжки заложили во мне любовь к историям. Сначала — к комиксам. Позже — к манхвам и новеллам. Ещё позже — к геймдизайну. Если проследить линию от шестилетнего меня на пуфике до двадцатипятилетнего меня за компьютером, она будет прямой, как натянутая струна. Истории. Визуальные, текстовые, интерактивные — неважно. Истории были моим наркотиком, моим убежищем, моим единственным способом взаимодействовать с миром, не чувствуя боли.
---
Отдельно я хочу записать один случай, потому что он был важен. Не столько сам по себе, сколько тем, что он закрепил модель поведения, которой я следовал последующие десять лет.
Мне было шесть с половиной. Я принёс из дома книгу про динозавров — не комикс, а настоящую энциклопедию, с фотографиями скелетов и реконструкциями. Тяжёлую, в твёрдой обложке. Я стащил её с папиной полки перед тем, как он ушёл из семьи. Наверное, это была последняя вещь, которая связывала меня с отцом, но тогда я об этом не думал.
На тихом часу, когда все дети спали, я достал книгу и начал рассматривать. Тираннозавр. Трицератопс. Брахиозавр. Я не выговаривал эти слова вслух, но в голове они звучали как заклинания. Я представлял, как эти существа ходили по земле, ели, дрались, умирали. Миллионы лет назад. До людей, до баз, до карандашей.
Воспитательница заметила, что я не сплю. Подошла. Я приготовился, что она отберёт книгу и скажет: «Спи». Но она посмотрела на обложку, на меня, и спросила:
«Ты всё равно не спишь, да?»
«Да», — сказал я.
«Ну, читай тогда. Только тихо».
И ушла.
Это был первый раз, когда взрослый не попытался впихнуть меня в общий строй. Не сказал: «Будь как все». Не сказал: «Спи, потому что все спят». Она увидела, что я другой, и — приняла это. Дала мне разрешение быть собой.
Сейчас я понимаю, что ей, скорее всего, было просто плевать. Уставшая женщина с двадцатью детьми, один из которых не спит, но хотя бы не орёт, — это подарок. Но тогда я воспринял это как акт милосердия. Как разрешение существовать.
С того дня я на каждом тихом часу читал. Сначала — энциклопедию про динозавров. Потом — другие книжки. Я больше не пытался заснуть, не лежал с закрытыми глазами, считая трещины на потолке. Я читал. Это было моё время — два часа в день, когда никто не трогал, не засовывал карандаши, не требовал играть в базы. Тихое время. Моё время.
---
Звон никуда не делся. Он приходил каждый день — всё так же, раз в сутки. Но в подготовительной группе с ним что-то изменилось. Или, может быть, это я изменился, а Звон остался прежним.
Помню несколько случаев, которые сейчас кажутся мне важными.
Случай первый: тихий час. Я лежал с открытыми глазами и смотрел на трещину в потолке. Трещина шла от угла к центру и напоминала молнию. Я часто на неё смотрел — она была моим личным телевизором. В трещине можно было увидеть что угодно: реку, дорогу, ветку дерева. В тот день я представлял, что это след от когтя дракона.
И тут пришёл Звон.
Громче обычного. Мир приглушился. Все звуки — дыхание спящих детей, гул лампы, шум улицы за окном — стали далёкими, как через подушку. Трещина на потолке стала чётче. Как будто кто-то подкрутил резкость у реальности.
И взгляд.
Он вернулся. Тот самый из младенчества. Кто-то смотрел на меня — не глазами, а чем-то другим. Через линзу. Через микроскоп. Как на лабораторную мышь.
Я замер.
Животный страх сковал тело. Тот самый, древний, который говорит: «Не шевелись. Если ты не двигаешься, хищник может тебя не заметить». Я лежал и боялся дышать. Пальцы вцепились в край одеяла. Сердце колотилось где-то в горле. Я смотрел на трещину-молнию, но видел не её — а что-то за ней. Или кого-то.
Через десять секунд Звон стих. Взгляд исчез. Мир вернулся к нормальной громкости.
Я выдохнул.
На следующий день я попросил воспитательницу разрешить мне читать во время тихого часа. Она разрешила. И с тех пор Звон в тихий час приходил реже. Не потому что я стал менее интересен наблюдателю, а потому что, когда ты погружён в книгу, ты как будто экранируешься. Твой мозг занят другим — он генерирует образы, следит за сюжетом, запоминает детали. Может быть, это делало меня менее «видимым». Не знаю.
Случай второй: прогулка. Мы гуляли на площадке. Зима, всё в снегу, деревья голые. Я стоял в стороне и лепил снежок. Ко мне подошёл мальчик из «базы тигров» — он был из тех, кто иногда засовывал мне карандаши.
«Ты странный», — сказал он.
Я пожал плечами.
«Почему ты с нами не играешь?»
«Не хочу», — сказал я.
Он смотрел на меня долго, секунд пять. Потом развернулся и ушёл.
И в этот момент — Звон. Прямо посреди разговора. Мир приглушился, мальчик стал двигаться как в замедленной съёмке. И я услышал — нет, не услышал, а почувствовал — что-то. Как будто кто-то сделал пометку в блокноте. «Субъект социально изолирован. Реакция на провокацию — избегание. Продолжаем наблюдение».
Я не мог этого слышать. Это не было словами. Но ощущение было именно такое: мной интересуются, меня изучают, и результаты этого изучения куда-то записывают.
Звон стих. Мальчик уже вернулся к своей базе. Я остался стоять со снежком в руке и думать: «Почему я?»
Ответа не было.
Случай третий: карандаш. Это было уже ближе к концу года. Один из «солдат» базы подошёл ко мне с карандашом в руке. Я сидел на пуфике и читал. Он зашёл сзади — я не видел, но слышал шаги. Потом почувствовал, как карандаш вставляется в тот самый карман между тканью и телом. Классика.
Я не обернулся. Я продолжал читать.
Это, видимо, было неинтересно. Жертва должна реагировать — дёргаться, кричать, пытаться вытащить. А я не реагировал. Я давно понял: эмоции — это топливо для агрессора. Если не давать топлива, огонь гаснет.
Мальчик постоял пару секунд, хмыкнул и ушёл. Карандаш выпал из штанины и покатился по полу. Я поднял его и положил на стеллаж.
И тут — Звон. Снова. Но на этот раз он был... другим. Не громче, не тише — а как будто длиннее. Секунд пятнадцать, не меньше. И в нём мне почудилось что-то похожее на... одобрение? Смешно, да? Звук в голове не может одобрять. Но ощущение было именно такое: «Хорошо. Ты учишься».
Я не знал, хорошо это или плохо — то, что я учусь игнорировать унижения. Но, видимо, кому-то это нравилось.
---
Я обещал себе, что буду описывать людей, которых встречал, — не для них, для себя. Чтобы помнить.
Воспитательница. Женщина лет двадцати пяти — тридцати. Я сейчас примерно в том же возрасте, в каком была она тогда. Странное совпадение. У неё были тёмные волосы, собранные в хвост, тусклые глаза и усталое лицо. Она никогда не кричала на детей, но и не улыбалась им. Она делала свою работу — кормила, укладывала спать, разнимала драки. На автомате.
Я не знаю, что у неё было в жизни. Может быть, муж пил. Может быть, мать болела. Может быть, она просто ненавидела свою работу и ждала вечера. Я никогда не спрашивал, потому что в шесть лет о таком не спрашивают. Но я чувствовал — она несчастлива. Она была такой же, как я: тихой, отдельной, не включённой в игры окружающих. Только она была взрослой, а я — ребёнком.
Однажды она спросила меня: «Почему ты всё время читаешь?» Я сказал: «Потому что там интересно». Она кивнула и больше не спрашивала.
Может быть, она тоже когда-то читала книжки в углу. Может быть, её тоже не пускали в базы. Не знаю.
Но я помню её. И, наверное, это единственное, что я могу ей дать.
---
Выпускной из подготовительной группы я помню плохо. Если честно, почти не помню.
Были воздушные шары — много шаров, они висели под потолком и пахли резиной. Были стихи — дети читали их по очереди, я тоже что-то читал, но не помню что. Была музыка — из колонок играла какая-то детская песня, и все танцевали, а я стоял у стены и ждал, когда это закончится.
Мне выдали грамоту. «За усидчивость и любовь к чтению». Я до сих пор не знаю, было ли это искренне, или воспитательница просто пыталась найти во мне хоть что-то, за что можно похвалить. У других детей грамоты были за успехи в математике, за спортивные достижения, за помощь воспитателю. У меня — за усидчивость. За то, что сидел в углу и не мешал.
Родители гордились. Мама обнимала меня, прижимала к себе и говорила: «Молодец, сынок». Папы не было — он ушёл к тому времени. Я помню, что обвёл глазами зал, ища его, а потом вспомнил, что искать некого. От этого стало пусто внутри, но я не заплакал.
Нас фотографировали. Я стою на фотографии с краю — маленький мальчик с грамотой в руках и кругами под глазами (уже тогда!). Я не улыбаюсь — просто смотрю в камеру и жду, когда можно будет уйти.
После официальной части был сладкий стол. Дети ели торт, запивали лимонадом, бегали, смеялись. Я взял свой кусок и пошёл к стеллажу с книжками. Сел на тот же пуфик, открыл ту же книжку — и понял, что делаю это в последний раз. Завтра сюда придут другие дети. Через год я тоже стану другим.
Я заплакал. Не от грусти. От странного облегчения. Всё закончилось.
---
Лето между подготовительной и школой я помню хорошо. Это было тёплое, ленивое, почти счастливое время. Я почти не вспоминал про базы, карандаши и общее неприятие, пока сидел дома.
Мама работала, так что большую часть дня я был предоставлен сам себе. Читал. Много читал. Не только книжки с картинками, но и настоящие книги — «Приключения Незнайки», «Волшебник Изумрудного города», что-то ещё из домашней библиотеки. Я глотал их одну за другой и требовал добавки.
Ещё я играл. Папа перед уходом оставил компьютер — старый, громоздкий, с «толстым» монитором. Мама им почти не пользовалась, так что компьютер стал моим. Я открывал его и смотрел на рабочий стол: синий фон, несколько иконок. Я не знал, что с этим делать, но мне было интересно. Я тыкал мышкой, открывал какие-то программы, закрывал, снова открывал.
Однажды я нашёл игру. Это был эмулятор старой приставки, который папа зачем-то установил. Называлась игра Pong. Две палки и точка. Точка летает по экрану, отскакивая от палок. Если пропустил — противник получает очко. Всё просто.
Но она меня заворожила. Точка двигалась по правилам. Она не хотела, не думала, не чувствовала — она просто подчинялась алгоритму. Если я двигал палку вверх, точка отскакивала вверх. Если вниз — вниз. Это было чистое, математическое взаимодействие. Причина и следствие. Никаких баз, никаких карандашей, никаких злых детей. Только я и алгоритм.
Я мог сидеть за Pong часами. Мама думала, что я просто играю. А я изучал. Пытался понять, как точка «знает», куда лететь. Почему она ускоряется? Почему отскакивает именно под таким углом? Кто это придумал?
Тогда я ещё не знал слов «программист» и «разработчик». Но я уже знал: когда-нибудь я пойму, как это работает. Залезу внутрь и посмотрю.
Это обещание, данное себе в семь лет, я сдержал. Но до этого было ещё далеко.
---
Где-то ближе к семи годам я сформулировал теорию, которая объясняла мне всё происходящее. Я тогда много читал, и в книгах часто попадались учёные, исследователи, экспериментаторы. И я решил: всё, что со мной происходит, — это эксперимент.
Не в смысле, что меня создали в пробирке. В смысле, что кто-то наблюдает за мной, как я наблюдал за точкой в Pong. Кто-то двигает «палки» реальности и смотрит, как я «отскакиваю». Кто-то записывает результаты.
Эта теория объясняла всё:
· Звон — это сигнал проверки. Как пинг в компьютерной сети. Наблюдатель отправляет запрос: «Ты здесь?» — и мой мозг отвечает.
· Взгляд — это прямое наблюдение. Иногда наблюдателю недостаточно просто пинга, он хочет посмотреть внимательнее.
· То, что я странный, — это часть эксперимента. Меня специально сделали таким, чтобы посмотреть, как я справлюсь.
· Карандаши, базы, одиночество — это тестовые условия. Как в игре: чем сложнее уровень, тем интереснее проходить.
Эта теория была детской и наивной, но она дала мне одну важную вещь: смысл. Мои страдания были не просто так. Они были частью эксперимента. А если я — испытуемый, значит, у меня есть роль. Я не просто странный мальчик с книжкой. Я — объект исследования. А объект исследования не может быть совсем уж никчёмным. Иначе зачем его исследовать?
Я не делился этой теорией ни с кем. Да и кому рассказывать? Маме? Она бы отвела к психологу. Воспитательнице? Она бы вздохнула и сказала: «Не выдумывай». Детям? Они и так считали меня странным.
Теория осталась со мной. И, что удивительно, она не умерла с возрастом. Она просто трансформировалась. Из детской фантазии про учёных она превратилась во взрослое подозрение про систему. «Кто-то следит». «Кто-то записывает». «Кто-то ставит эксперимент». Это осталось. Просто стало тише.
---
Последний месяц лета был посвящён подготовке к школе. Мама волновалась. Она покупала форму, портфель, тетрадки, ручки — всё, что нужно для первоклассника. Она хотела, чтобы я был «не хуже других». Чтобы у меня было всё, что есть у нормальных детей. Это была её стратегия: если я буду выглядеть как все, может, меня примут?
Я не спорил. Мне было всё равно, какой портфель и какая форма. Проще подчиниться, чем объяснять, что форма не решит проблему. (Это, кстати, второй мой жизненный принцип, который я осознал сильно позже: «Не спорь, если результат уже известен».)
За неделю до первого сентября мама устроила мне экзамен. Она боялась, что я забуду буквы и цифры за лето (хотя я всё лето читал). Дала задачку — я решил. Дала текст — прочитал быстрее, чем она ожидала. Она выдохнула.
«Ты у меня умный, — сказала она. — Ты справишься».
«Угу», — сказал я.
Я не был уверен, что школа будет сильно отличаться от подготовительной группы. Но ей я этого не сказал. Зачем расстраивать?
---
Сейчас, в двадцать с лишним лет, сидя в маленькой неудобной комнате и записывая это, я понимаю, что подготовительная группа дала мне больше, чем кажется. Она была моим первым полем боя. Я проиграл, но получил бесценный опыт.
Вот что я вынес из своих шести-семи лет:
---
1. Люди не любят тех, кто отличается. Им плевать, хороший ты или плохой. Важно — часть ли ты группы или нет.
В подготовительной группе я впервые столкнулся с этим законом в чистом виде. Я не был злым, не дрался, не отнимал игрушки. Но я не был частью базы. Этого оказалось достаточно, чтобы меня назначили врагом.
Дальше — больше. В школе, в колледже, на работе — везде одно и то же. Коллектив не прощает непохожести. Ты можешь быть гением, но если ты ешь в одиночестве в углу столовой, ты — мишень. И наоборот: ты можешь быть полным ничтожеством, но если ты «свой», тебя будут защищать.
Этот урок я выучил слишком хорошо. Так хорошо, что во взрослой жизни я перестал даже пытаться быть «своим». Зачем, если всё равно не получится?
---
2. Молчание — самая эффективная защита на короткой дистанции. На длинной — самая разрушительная.
В подготовительной группе молчание спасло меня от эскалации. Я не жаловался — и меня не наказывали за жалобы. Я не давал сдачи — и меня не били. Я не плакал — и меня не дразнили плаксой. Камень. Камню плевать.
Но эта стратегия работала только в условиях детского сада. По-настоящему она разрушила мою способность к конфликту. Я разучился говорить, когда мне больно. Разучился просить о помощи. Разучился отстаивать границы. Всё это пришлось восстанавливать потом, годами, через самооборону и работу над собой. Но фундамент был заложен там — в углу на пуфике, с карандашом в штанах.
---
3. Истории — это убежище. Но они же — заменяют жизнь, если задержаться в них слишком долго.
Книжки с картинками спасли мой рассудок. Они дали мне мир, в котором я был не изгоем, а героем. Мир, где справедливость существует, где зло наказывают, где торжествует добро. Без этого мира я бы, наверное, сломался.
Но я задержался в этом убежище слишком долго. На годы. Сначала — комиксы, потом — аниме, потом — манхвы и новеллы, потом — игры. Я жил в чужих историях, потому что своя была слишком болезненной. Я стал наблюдателем собственной жизни, а не участником.
Чтобы стать программистом, предпринимателем, человеком, способным защищать семью, мне пришлось учиться жить СВОЮ историю. Но это было потом. А тогда, в шесть лет, книжки меня спасли. И я им благодарен.
---
4. Травма не обязательно делает тебя сильнее. Иногда она просто делает тебя молчаливым.
Есть популярная идея: «Всё, что нас не убивает, делает нас сильнее». Это красивая ложь, которую придумали люди, никогда не лежавшие в тихий час с ощущением, что на них смотрят через микроскоп. Травма не делает сильнее. Она делает тебя... другим.
Я не стал сильным из-за того, что меня травили в подготовительной группе. Я стал замкнутым, недоверчивым, параноидальным. Сильным я стал потом — когда сам решил, что хочу измениться. Травма не построила мне мышцы. Она построила мне клетку.
Но, надо признать, клетка иногда защищает от внешнего мира. И в этом её ценность. Я выжил в детском саду именно потому, что построил себе клетку из молчания и книжек. А уже потом, став взрослым, я научился из неё выходить.
---
5. Взрослые могут не замечать, даже когда смотрят прямо на тебя.
Воспитательница, мама, папа — все они видели меня каждый день. Но никто не заметил, ЧТО со мной происходит. Или не захотел заметить. Или не знал, что делать.
Сейчас я понимаю: взрослые — не боги. Они такие же растерянные, уставшие и слепые, как дети. Просто у них больше ответственности и меньше времени. Но тогда, в шесть лет, я сделал другой вывод: если взрослые не помогают, значит, помощи ждать неоткуда. Нужно справляться самому.
Этот вывод я нёс с собой всю жизнь. И знаешь что? Он оказался правильным. Но и неправильным тоже. Потому что иногда помощь приходит. Просто нужно уметь её попросить. А я не умел.
---
Итог в цифрах и событиях
Вот итог моих шести-семи лет, сжатый до сухого списка:
1. Подготовительная группа: социальная изоляция, феномен «баз», карандаши в штанах.
2. Чтение: книжки с картинками как убежище. Тогда же заложена любовь к историям.
3. Звон: ежедневный, иногда громче, иногда тише. Три задокументированных случая усиления и ощущение записи данных.
4. Воспитательница: нейтральный взрослый, единственный, кто не пытался меня переделать.
5. Выпускной: грамота «за усидчивость», пустота, облегчение.
6. Лето: знакомство с компьютером и игрой Pong. Первый интерес к алгоритмам.
7. Теория эксперимента: объяснение всего происходящего как исследовательского проекта.
8. Подготовка к школе: мамина тревога, моё равнодушие.
9. Выводы: пять ключевых уроков, усвоенных на этом этапе.
И ещё одно: ожидание.
Я не знал, что будет дальше. Но я чувствовал — что-то будет. Школа, новая жизнь, новые люди. Может быть, там меня примут? Может быть, там не будет баз и карандашей? Может быть, там я стану нормальным?
Надежда — опасная штука. Она заставляет тебя идти туда, где тебя снова ударят. Но без неё ты не пойдёшь никуда.
Я пошёл. Через год, в восемь лет, я переступил порог школы. И это, дневник, уже совсем другая история.