Глава 2 — Гниль в основе

В конце мая в Тарве пришла хворь.

Не сразу — сначала заболел один человек. Потом двое. Потом ещё трое. Деревня поняла, что это не обычная хворь, примерно на второй неделе , когда один из заболевших умер. Это был молодой мужчина, здоровый, никогда ничем особенным не болевший. Он заболел в понедельник и умер в пятницу.

Его звали Брент. Адар знал его не близко, просто как знают людей в маленькой деревне: видел на улице, кивал, однажды чинил ему куртку. Брент был из тех молодых мужчин, которые выглядят так, будто болеть просто не входит в их планы — широкоплечий, громкоголосый, всегда с топором или лопатой в руках. И вот — в пятницу его не стало, а в воскресенье деревня стояла у его могилы и молчала.

Адар стоял в стороне и смотрел на яму в земле и думал об Эльме.

Не потому что что-то предчувствовал — он не был человеком предчувствий. Просто она была беременна, и хворь была рядом, и эти два факта существовали в его голове одновременно и не уживались. Как два куска ткани, которые нельзя сшить.

В тот же вечер он закрыл мастерскую.

Первые дни после закрытия были странными.

Адар не привык к пустоте в мастерской — к тому, чтобы утром не было людей, не было заказов, не было работы, которую надо делать. Он шил для себя — перебирал ткани, чинил то, что не требовало починки, перекладывал катушки. Руки требовали занятия.

Эльма чувствовала себя хорошо. Он спрашивал её каждое. Она отвечала спокойно, иногда чуть удивлённо — что это он так внимателен с утра пораньше.

По вечерам он выходил и слушал, что говорит деревня.

Деревня говорила плохое. Ещё двое заболели — старуха Гета и её сосед, Каро-бондарь. Гета поднялась через несколько дней — слабая, но живая. Каро не поднялся. Значит, хворь не всех брала — это было немного утешительно, и одновременно не утешало совсем.

Знахарь Пест ходил по домам с травами. Адар его не уважал — не из злобы, просто не видел в его травах ничего, кроме запаха. Отец когда-то говорил: Пест хорош для тех болезней, которые проходят сами. Остальные он лечит хуже. Адар запомнил.

— Пест, — сказал он ему однажды у колодца, — ты видел эту хворь раньше?

Пест поглядел на него поверх вязанки трав. Был он маленьким и сухим, как осенний лист, и глаза имел острые, не глупые.

— Видел похожее, — сказал он. — Лет двадцать назад, в Дольне.

— Что помогало?

— Время, — сказал Пест. — И удача.

— А из того, что в твоих руках?

Пест помолчал.

— Зверобой от жара, — сказал он. — Можжевельник — воздух в комнате чистит, хоть немного. И чтоб поили. Хворые не пьют, а надо — много.

— И всё?

— И молитва, — добавил Пест.

Адар кивнул и пошёл домой. По дороге думал: зверобой есть, можжевельник найдёт, воды в доме достаточно.

Июнь начался с жары.

Жара в Тарве летом была обычным делом, но в этот раз она казалась другой — тяжёлой, давящей, без вечерней прохлады, которая обычно давала передышку. Воздух стоял неподвижно. Трава у реки пожелтела раньше срока. Даже птицы кричали как-то иначе — реже, короче, как будто тоже устали.

В первую неделю июня заболела Эльма.

Адар понял это раньше, чем она сама сказала. Он увидел это по тому, как она встала утром и держалась рукой за стену, пока шла к окну. По тому, как она налила воду и не выпила, а просто поставила кружку обратно. По тому, как смотрела чуть расфокусированно, как смотрят, когда внутри что-то тянет внимание.

— Эльма.

— Всё хорошо, — сказала она. Быстро — слишком быстро для того, чтобы это было правдой.

— Эльма. Посмотри на меня.

Она посмотрела.

У неё были красные глаза и щёки слишком яркого цвета — не румяные, а горячие. Он подошёл и приложил ладонь к её лбу.

Жар.

— Со вчера, — сказала она тихо. — Я думала — пройдёт.

— Почему не сказала?

Она не ответила. Не хотела, чтобы он смотрел именно так, как смотрел сейчас.

— Ляг, — сказал он.

— Адар, это может быть просто—

— Ляг. Пожалуйста.

Она легла.

Он принёс воды. Поставил котелок с зверобоем. Открыл окно и положил у подоконника можжевеловую ветку — ту, что купил у Песта ещё неделю назад, на всякий случай, который он не хотел называть вслух. Случай наступил.

В первые дни казалось — обойдётся.

Жар был, но не страшный. Эльма пила отвары, лежала, отвечала на вопросы — устало, но связно. Она жаловалась на головную боль и на то, что жарко, хотя Адар держал в комнате прохладу. Ребёнок, по её словам, шевелился — это казалось хорошим знаком. Адар держался за это.

Он не спал.

Вернее, спал урывками — час здесь, час там, — но по-настоящему не спал уже с первого дня болезни. Лежал рядом и слушал её дыхание. Дыхание было его главным ориентиром: ровное — хорошо, неровное, значит надо встать и проверить. Несколько раз за ночь он вставал, прикладывал ладонь к её лбу, давал воду. Она просыпалась не всегда — иногда пила не просыпаясь, рефлекторно, как ребёнок. Это его пугало больше, чем когда она просыпалась.

На третий день жар усилился.

Адар поехал за лекарем.

В Крешт было полдня езды, если быстро. Он взял лошадь у Горбача — тот дал без вопросов. Дорога казалась длиннее, чем была. Он гнал лошадь, насколько позволяла дорога, и думал только одно: быстрее. Просто быстрее.

Лекарь в Крештe был — старый, но не дряхлый, с руками, привыкшими к работе, и профессиональным взглядом. Адар объяснил всё быстро и точно: симптомы, сколько дней, беременность.

Лекарь слушал не перебивая.

— Эта хворь у вас в деревне? — спросил он.

— Да. Уже несколько человек. Двое умерли.

— Давно болеет жена?

— Третий день.

Лекарь встал и начал собирать сумку. Молча — это было хорошо. Люди, которые говорят много, когда нужно действовать, раздражали Адара.

Они приехали к вечеру.

Лекарь осмотрел Эльму. Адар стоял у двери и смотрел на его руки: уверенные, спокойные, делающие своё дело. Потом лекарь вышел с ним в коридор и закрыл дверь.

— Хворь та самая, — сказал он. — Я видел её в других деревнях — она шла с севера.

— Что делать?

— Жар сбивать. Я оставлю порошок — разводить в воде, давать три раза в день. Пить много — как можно больше. Прохладные компрессы на лоб и запястья, менять часто.

— Это поможет?

Лекарь посмотрел на него.

— Это лучшее, что я умею, — сказал он. — У некоторых помогает.

— А у некоторых нет.

— Да.

— А ребёнок?

Пауза. Такая пауза, в которую помещается очень много.

— Трудно сказать, — произнёс лекарь наконец. — Хворь, когда человек в положении — это тяжело. Но я видел, как выходили. Делайте всё, что я сказал. И молитесь, если умеете.

— Дайте раствор, — сказал он

Следующие две недели Адар не выходил из дома.

Он делал всё, что сказал лекарь. Порошок три раза в день — точно, без пропусков. Вода — постоянно, он ставил кружку рядом и следил, чтобы она не пустела. Компрессы менял каждые полчаса, когда жар был высокий, и каждый час, когда чуть спадал. Он вёл в голове точный учёт: когда последний раз пила, когда последний раз был порошок, когда меняли компресс. Эта точность держала его — пока есть что считать, есть что делать, есть смысл в следующем часе.

Эльма была разной. Иногда — в ясные часы, когда жар немного отступал — она была почти собой: говорила, смотрела осознанно, иногда улыбалась. Эти часы Адар берёг. Не пытался говорить много, не пытался делать что-то особенное. Просто был рядом — держал её руку, отвечал на вопросы, рассказывал мелкие вещи: что мышь за стеной снова возится, что Горбач открыл таверну на один день и тут же снова закрыл, что дед Симо пришёл под окно и стоял молча, пока Адар не вышел — тогда Симо просто кивнул и ушёл.

— Расскажи мне что-нибудь, — говорила Эльма в такие часы.

— Что рассказать?

— Про работу. Про то, что ты сошьёшь следующим.

Он рассказывал. Про кафтан— как планировал укрепить плечевой шов, чтобы не тёрло. Про ткань, которую привёз торговец, — тёмно-зелёную, тонкую, с едва заметным рисунком. Про то, что хочет сшить Эльме платье из этой ткани, когда она встанет — с простым воротом, без оборок, которые она не любит, и с теми маленькими пуговицами, которые она сама выбирала у торговца в прошлом году.

— Тёмно-зелёное, — повторяла она. — Хорошо. Тёмно-зелёное.

Как будто запоминала.

На второй неделе жар усилился снова.

Это случилось ночью — Адар почувствовал раньше, чем проснулся: дыхание рядом стало частым и неровным, и он открыл глаза и сразу приложил руку к её лбу.

Горело.

Он встал и начал менять компрессы — быстро, механически, тело само знало что делать. Развёл порошок — до утра было ещё далеко, не время, но жар был слишком высокий. Дал воды. Она пила плохо — кашляла, поворачивала голову. Он придерживал её, наклонял кружку аккуратно.

— Адар, — сказала она.

— Я здесь.

— Адар, холодно.

— Я знаю. Сейчас.

Он принёс одеяло, укрыл. Потом лёг рядом поверх одеяла, прижавшись, отдавая тепло — простая вещь, которую никакой лекарь не прописывает, но которую тело понимает раньше, чем слова.

Она затихла.

Он лежал и смотрел в потолок и слушал её дыхание. Оно было неровным. Потом стало немного ровнее. Он следил, и каждый ровный вдох был как маленькая победа в войне, у которой не было линии фронта.

Где-то в тот час, когда ещё не рассвело, но тьма уже стала чуть жиже, он подумал: я не умею молиться. Не знаю, кому. Не знаю как. Но если есть что-то — что угодно, кто угодно — что слышит людей в три часа ночи — то я прошу. Просто прошу. Оставь её. Возьми что-нибудь другое. Возьми мастерскую, возьми год жизни, возьми что угодно — но оставь её.

Никто не ответил. Разумеется.

Он не ждал ответа. Но попросил — потому что Пест сказал, что иногда помогает, и потому что других вариантов не осталось.

На следующий день он снова поехал в Крешт.

Лекарь выслушал. Дал ещё порошка. Посмотрел на Адара — на то, как он выглядит — и сказал, что ему тоже надо спать.

— Позже, — сказал Адар.

— Если вы свалитесь, ей станет хуже.

— Я не свалюсь.

— Все так говорят.

— Я знаю, — сказал Адар. — Но я не свалюсь. Есть что-то ещё, что я могу сделать?

Лекарь смотрел на него долго.

— В городе, — сказал он наконец, медленно, как человек, который не уверен, стоит ли говорить, — в городе есть аптекарь. Не здесь, дальше — в Вельте. Три дня езды. Он торгует снадобьями, которых у меня нет. Некоторые из них — я не знаю, насколько они настоящие. Но некоторые работают. Говорят, у него есть корень из южных земель — от жара. Не скажу, что это правда. Но если вы хотите пробовать — это вариант.

Адар смотрел на него.

— Три дня туда.

— Да.

— И три обратно.

— Да.

— Я не могу оставить её на шесть дней.

— Тогда пошлите кого-нибудь другого.

Адар думал. Кому доверить — купить именно то, что нужно, не ошибиться, вернуться быстро. Горбач не поедет — он не уходил из таверны дальше огорода. Корт-мельник — может, но медленный, не поймёт, что за корень искать. Миро — господи, нет.

Дед Симо.

Это было абсурдно, и Адар это знал. Деду Симо было девяносто лет или сто, он не садился на лошадь, наверное, лет тридцать. Но у него был племянник в Вельте — Адар вдруг вспомнил это, слышал краем уха когда-то. И Симо знал, как говорить с людьми, которые торгуют трудными вещами. У старых людей есть это умение — убеждать без лишних слов, одним присутствием.

В тот же вечер Адар пришёл к нему.

Старик открыл дверь, посмотрел на него, а потом кивнул на стул

— Садись. Рассказывай.

Адар рассказал. Про корень, про аптекаря, про племянника в Вельте. Дед Симо слушал, не перебивая, потом встал, покряхтел, пошёл куда-то вглубь дома — вернулся с кошельком.

— Деньги у тебя есть? — спросил он.

— Есть.

— Хорошо. Свои возьму тоже — мало ли. — Он помолчал. — Завтра утром?

— Если можешь.

— Я могу, — сказал Симо просто. — Я никуда не спешу, кроме могилы. А она подождёт.

— Спасибо, — сказал он.

— Не благодари. Я Эльму знаю с рождения. — Старик помолчал. — Хорошая девочка. Встанет.

Он сказал это без интонации. Не как утешение и не как предсказание — просто как факт. Адар хотел бы верить этому так же твёрдо.

Симо уехал на следующее утро с соседским племянником, который взялся везти на телеге.

Адар остался.

Эти дни — пока ехал Симо, пока не вернулся — были самыми долгими. Не потому что ничего не происходило: происходило как раз много. Жар то спадал, то поднимался снова, и каждый раз, когда поднимался, Адар чувствовал, как внутри что-то сжимается — не от страха, он уже не мог называть это страхом — от чего-то более тихого и более тёмного.

Эльма в ясные часы — а они ещё были, не каждый день, но были — говорила о ребёнке.

— Ты думаешь, мальчик или девочка? — спрашивала она.

— Не знаю. Ты что думаешь?

— Я думаю — мальчик. Бьётся как мальчик. Сильно.

— Торвен, — говорил Адар.

— Торвен, — повторяла она. — Да.

Он держал её руку. Она иногда засыпала, держа его руку, — и тогда он сидел неподвижно, боясь потревожить. Рука у неё была горячей и лёгкой, как будто болезнь уже что-то забирала, делала её меньше, чем она была.

*Нет*, думал он. *Нет.*

Симо вернулся на девятый день.

Привёз корень — тёмный, морщинистый, пахнущий чем-то земляным и острым. Записку от аптекаря: как готовить, сколько давать. Адар прочитал дважды, запомнил, начал готовить.

Корень давал отвар горьким — Эльма морщилась, но пила. Адар смотрел на неё и искал признаки: лучше? хуже? Он не знал, сколько времени нужно, чтобы увидеть. Лекарь в записке не написал — только как готовить.

На второй день после корня жар немного спал.

Адар сидел рядом и чувствовал это под ладонью — лоб стал чуть прохладнее, дыхание чуть ровнее. Что-то внутри него разжалось — осторожно, на самую малость, ровно настолько, чтобы сделать вдох.

— Лучше, — сказала Эльма тем вечером.

— Да, — сказал он. — Лучше.

— Я голодная.

Это было первый раз за несколько дней — она не хотела есть, и это было плохим знаком, и он всё время пытался её кормить, и она отворачивалась. А теперь сказала — голодная.

Адар встал и пошёл на кухню, и пока шёл — по коридору, три шага, — он остановился у стены и прислонился к ней лбом и закрыл глаза и выдохнул. Просто выдохнул — весь воздух, который держал, кажется, последние дни. Стена была холодная и твёрдая. Хорошая стена.

Потом он выпрямился и пошёл варить кашу.

Но лучше было не долго.

Через два дня жар вернулся и на этот раз сильнее, как будто болезнь взяла паузу, отдохнула, набрала сил и пришла снова. Адар дал корень — тот же отвар, та же доза. Дал порошок от лекаря. Менял компрессы. Поил водой.

Эльма почти не просыпалась.

Это было хуже всего — хуже жара, хуже кашля, хуже всего, что было до. Когда она не просыпалась, он не мог говорить с ней, не мог видеть её глаза. Мог только слушать дыхание.

Он слушал.

Снова поехал в Крешт — к лекарю. Лекарь смотрел на него с тем же выражением, что и в первый раз, только теперь в нём было что-то дополнительное — осторожность, что ли, или жалость, которую он старался не показывать.

— Ещё что-то можно сделать? — спросил Адар.

— Продолжайте то, что делаете.

— Это не ответ.

— Нет, — согласился лекарь. — Не ответ. — Он помолчал. — Я дам ещё одно снадобье — оно от слабости. Не от хвори напрямую, но держит силы. Это может дать организму время.

— Время для чего?

— Для того, чтобы справиться самому. Иногда тело справляется само — если ему дать достаточно времени.

— А иногда не справляется.

— Да.

Адар взял снадобье. Заплатил. Поехал домой.

По дороге он думал о том, что у него кончались варианты. Он перебирал в голове всё, что знал, всё, что слышал — про болезни, про лечение, про то, что помогало людям.

Ничего не помогало.

Это было страшнее всего остального. Не сама болезнь — а то, что он не знал, что ещё сделать. Что он уже сделал всё, что мог придумать, и это могло оказаться недостаточным. Что есть предел тому, что можно сделать руками, — и этот предел не всегда там, где нужно.

Он гнал лошадь и думал: должно быть ещё что-то. Должно быть — я просто не знаю. Где-то есть человек, который знает то, чего не знает лекарь из Крешта. Где-то есть средство, до которого я не добрался. Где-то — я не там искал.

Это была первая трещина, тонкая, едва заметная. Мысль о том, что существует что-то, недоступное обычным путём. Мысль, которая сама по себе была безобидной и которая позже, в другом состоянии ума, привела его туда, куда привела.

Ребёнок умер первым.

Эльма почувствовала это сама — раньше, чем что-то стало очевидно. Она проснулась ночью и лежала тихо, и Адар, который не спал, как всегда, повернулся к ней

— Эльма.

— Тихо, — сказала она.

Она лежала и смотрела в потолок. Адар смотрел на неё и не спрашивал — он уже понимал. Понимал по тому, как она лежала — очень тихо, очень ровн.

— Он не шевелится, — сказала она наконец. Тихо, без интонации, голосом, который уже потратил все интонации и ничего не осталось.

Адар не ответил.

Он взял её руку.

Она не плакала. Он тоже. Они лежали рядом, и за окном была ночь, и мышь возилась за стеной — совершенно неуместно, совершенно обычно — и Адар держал её руку и думал, что у горя нет правильной формы. Оно не похоже на то, как о нём говорят. Оно просто есть, сразу и целиком, и с ним ничего нельзя сделать, только нести.

— Торвен, — сказала она очень тихо.

— Да, — сказал он.

— Торвен.

Больше она ничего не сказала в ту ночь.

После этого Эльма угасала быстро.

Как будто что-то, что держало её — какое-то напряжение, какая-то цель — отпустило, и тело, не имея больше причины бороться так же сильно, стало тратить себя быстрее. Адар видел это и не мог принять. Не мог смириться с логикой, по которой так устроено — что потеря одного забирает силы держаться за другое.

Он делал всё то же самое. Порошок. Вода. Компрессы. Корень. Снадобье от лекаря. Он делал это с той же точностью, с тем же расписанием — потому что если перестанет, если собьётся с ритма, если даст себе поверить, что это уже не помогает, — то это станет правдой.

Пока он делает — это не стало правдой.

Эльма иногда просыпалась. Смотрела на него — долго, внимательно, как смотрит человек, который хочет запомнить. Адар смотрел в ответ и тоже хотел запомнить — каждую черту, каждый оттенок, каждую мелочь.

— Ты не спишь, — говорила она.

— Сплю. Немного.

— Адар. — Голос у неё был едва слышным. — Ты должен спать.

— Потом.

— Нет. Сейчас. Ложись рядом и спи.

Он ложился. Закрывал глаза, но не спал, а просто слушал её дыхание. Это стало его сном: лежать с закрытыми глазами и считать её вдохи.

Один. Два. Три.

Однажды ночью она позвала его — тихо, почти без голоса

— Адар.

Он был рядом — он всегда был рядом.

— Я здесь.

Она нашла его руку — руки у неё почти не было силы, но она нашла и сжала — слабо, едва ощутимо.

— Не делай глупостей, — сказала она.

— Каких глупостей?

— Никаких. — Она помолчала. Дышала неровно. — Просто живи. Просто — живи. Мастерская, и нитки, и люди, которым нужна одежда. Этого достаточно

— Эльма.

— Этого достаточно, — повторила она. Твёрдо — насколько она могла быть твёрдой тогда. — Обещай.

Адар молчал.

— Обещай мне.

— Обещаю, — сказал он.

Он солгал ей. Первый раз за всё время, что они были вместе — солгал. Не потому что не хотел держать обещание. А потому что уже тогда, в ту ночь, в той темноте, он чувствовал: не сможет. Не сможет просто жить. Не умеет. Не с этим.

Она умерла под утро.

Тихо — именно так, как тихий человек должен уходить. Дыхание стало реже. Потом ещё реже. Потом — один вдох, пауза, ещё один, долгая пауза, и тишина.

Адар держал её руку.

Рука была ещё тёплой.

Он сидел и держал. За окном начинало светать — медленно, равнодушно, как светает в дни, которым всё равно. Первый петух прокричал в деревне. Потом второй. Мышь возилась за стеной.

Адар сидел.

Не плакал. Не двигался. Просто сидел и держал её руку, и чувствовал, как уходит её тепло — медленно, как из печи, которую не топят: сначала чуть холоднее, потом ещё, потом совсем.

Где-то в нём что-то треснуло. Не громко — тихо, как трещит дерево в морозную ночь: без крика, без предупреждения, просто звук — и всё. Трещина, которой не было секунду назад.

Он не знал тогда, насколько она глубокая.

Не знал, что именно по этой трещине пойдёт потом всё остальное.

Похороны были на третий день.

Адар сделал всё сам — так же, как делал отцу. Гроб сколотил из досок, которые лежали в сарае — хорошие доски, он берёг их для полок в мастерской. Теперь были нужны здесь. Он работал руками — молча, точно, — и это была единственная работа, которую он мог делать тогда: та, которая не требовала думать, только двигаться.

Одел её в свадебное платье.

Это было его решение — никто не говорил так делать, никакого обычая не было. Просто это было лучшее, что он для неё шил. Это было сшито с мыслью о ней, под неё, для неё. Казалось правильным, чтобы она шла в этом.

Вышивка по вороту. Маленькие неровные листья.

Он смотрел на эту вышивку долго. Трогал пальцем каждый стежок — неровные, разные, её рук работа. Он помнил, как смотрел на это в первый раз и думал, что это красиво именно так — не правильностью, а намерением.

Потом закрыл крышку.

На похороны пришла деревня.

Адар стоял у могилы и не слышал, что говорили люди. Слышал звук — голоса, ветер, птицы — но слова не складывались в смысл. Он смотрел на яму в земле и думал о том, что это не она там. Она — это голос, и смех в кружку, и холодные руки по утрам, и взгляд в окно на огород, и вышивка по вечерам. Это не помещается в яму. Это где-то ещё — только он не знает где.

Все ушли. Он остался.

Деревня умела это — оставлять людей у могил. Адар стоял, пока не стемнело.

Потом пошёл домой.

Мастерская была такой же, как он её оставил.

Игольница в форме яблока на столе. Её кружка на полке, маленькая корзина у стеллажа с незаконченным вязанием, башмачок — один маленький башмачок, который она вязала зимой — лежал на краю стола.

Адар взял его. Подержал в руках, а потом положил обратно.

Сел за стол и взял иглу. Игла была та же, что всегда: гладкая, холодная, знакомая до последнего миллиметра. Он держал её и смотрел в стену.

В стене не было ничего.

Он сидел долго — час, может быть, больше. Потом, почти не осознавая, взял ткань и начал шить. Заказов не было, он давно закрыл мастерскую, просто руки знали это движение, и это движение было единственным, что оставалось знакомым в мире, который стал совершенно незнакомым.

Игла входила в ткань. Нить тянулась. Стежок. Ещё стежок.

За окном была ночь.

В мастерской горела одна свеча.

Портновский манекен стоял в центре комнаты — безголовый, безрукий, в недошитом жилете из тёмно-синего сукна. Адар смотрел на него иногда — между стежками, на секунду — и отводил взгляд.

Потом снова смотрел.

Потом встал, подошёл, поправил жилет на манекене — машинально, профессионально. Провёл рукой по плечу. Шов лежал правильно.

Всё лежало правильно.

Ничего не было правильно.

Он вернулся за стол и шил до рассвета. Потом ещё один день. Потом ещё одну ночь. Он почти не ел. Спал в кресле на час, просыпался и снова брал иглу. Соседи приходили — стучали в дверь, приносили еду, оставляли у порога. Он слышал стук и не открывал.

Деревня понимала. Деревня ждала.

Но в мастерской на краю улицы что-то менялось. Медленно, незаметно — как меняется человек, когда теряет что-то, без чего не знает как быть. Не сразу, не за один день. Трещина расширяется постепенно. Дерево трещит долго, прежде чем сломаться.

Адар шил.

Игла входила в ткань и выходила.

Нить тянулась.

И в голове его, в той части, которая не думала о швах и не считала стежки, в той тихой тёмной части, которую он раньше не слышал — что-то начинало говорить.

Тихо , едва слышно.

*Должно быть что-то ещё. Должно быть — я просто не нашёл.*