Глава 1 — Уход с проклятой земли, в проклятый мир
15.02.1989.
Эта дата торчала на настенном календаре в ленинской комнате. Её же с самого утра крутили по штабному радиоприемнику сквозь шипение коротких волн. Диктор читал как по писаному, торжественно так, с расстановкой. Говорил про выполненный долг, про возвращение на Родину. Сегодня мы уходим. Всё, отвоевались. Насовсем.
Слово «домой» не шло. Оно крутилось во рту как сухая корка, которую никак не сглотнешь — встает поперек горла и всё. За два года там всё стало чужим, далеким, словно из другой жизни. Перед глазами стояли только серые скалы, сухая рыжая колючка под ногами и бесконечная пылища разбитых дорог. И пацаны. Те, кто уже никуда не поедет.
Наша колесная «бэха» тяжело ползла по бетонным стыкам моста Дружбы. Железо под сапогами ходило ходуном, движок ревел так, что зубы стучали в такт глухому стуку поршней. Машина шла натужно, выбивала колесами мелкую крошку из разбитых плит. А вокруг меня пацаны натурально сходили с ума. Облепили всю броню, орали, махали руками людям на том берегу. Кидали вверх свои выцветшие, соленые от пота афганки. Кто-то умудрился развернуть помятое гвардейское знаменем и тряс им так, что древко трещало. Орали до хрипоты, до сорванных связок. Этот крик стоял над мутной рекой сплошной глухой стеной. Радость, праздник. Конец войне.
А мне было хмуро. На душе висела какая-то душная, грязная тяжесть. Словно шнур какой-то привязали к спине и тянули назад, туда — за реку, к серым камням. На броне было не вздохнуть, солнце припекало, металл обжигал даже через плотное хб. Я слушал этот победный ор, смотрел на рожи пацанов и понимал, что не могу даже рот в улыбке растянуть. Надо бы, наверное. Живой ведь. Целый. А внутри пустота. Обычная глухая пустота, и на этот мост, и на этот берег мне было абсолютно наплевать.
Внутри будто всё выгорело. Всё, что было во мне нормального до призыва, осталось на тех проклятых перевальных дорогах. Солнце лупило прямо в глаза, отражалось от грязной воды Амударьи, но свет казался каким-то серым, выцветшим. Как через грязное стекло в брошенном кишлаке.
Пацаны так рады... Ну да. Может, и мне надо было орать со всеми, махать руками, изображать счастье? Только чему радоваться, я не знал.
— Домой, мужики! Слышите?! Домой! — закричал впереди молодой парняга, которого к нам в роту только месяц назад прислали.
Голос у него сорвался, охрип, но его тут же поддержали остальные. А я молчал. Просто смотрел перед собой, намертво вцепившись пальцами в скобу на броневом листе. Губы пересохли, покрылись коркой из лессовой пыли, но размыкать их не хотелось. Зачем? Чтобы соврать самому себе, что всё нормально? Сосед толкнул меня плечом, что-то весело крикнул прямо в ухо, обдав запахом дешевой махорки, но я даже голову не повернул. Заигнорил. Не было сил разговаривать. Только зубы сжал сильнее. Они думают, раз мост переехали — значит, всё, чистая страница, отвоевались. Чудаки. Войну нельзя просто так оставить за шлагбаумом КПП. Она в голове сидит.
В небе, прямо над ломаными хребтами, тяжело шли вертушки. «Мишки» тоже уводили наших, шли прикрытием до самой границы. Их глухой, утробный перестук лопастей привычно вбивался в перепонки. Этот звук на протяжении стольких месяцев означал либо что живыми улетим, либо что хана, сушите сухари. Лопасти рубили воздух ровно, тяжело. Сейчас вертушки шли строго на север, оставляя позади серые скалы. Они улетали, оставляя позади страну, где остались лежать шесть моих пацанов. Шестеро, с кем из одного котла хлебали паршивую кашу.
Машина наконец перевалила через последний стык и соскочила с моста на берег. А там — народу тьма-тьмущая. Праздник. Улыбаются, машут флажками, кричат: «Ура!». Офицеры из тыловых в чистых парадках с иголочки, бабы с букетами подмерзших гвоздик, корреспонденты с тяжелыми камерами на ремнях. Все смотрят на нас как на картинку из газеты «Правда». Камеры щелкают, объективы блестят на солнце.
А со мной всё так же. Ни один мускул на роже не дрогнул. Было глубоко плевать на их цветы и на их крики. Глаза закрываешь на секунду — и вместо этой праздничной толпы видишь те самые проклятые камни. И шестерых ребят.
Серёга... Он тогда даже пикнуть не успел. Шли по сухой пади, обычный выход. Просто глухо охнул, повалился боком на сухую колючку, удивленно глядя на свои залитые кровью руки. Смотрел на них так, словно не понимал, откуда она берется. Пытался что-то сказать, губами шевелил, а изо рта только пузыри кровавые шли. Так и затих на рыжей траве, не закрыв глаза.
А потом Сашка... Сашка выл на одной ноте полчаса, пока мы пытались вытащить его из-под обстрела под ураганным огнем из зеленки. Ползли по камням, локти в кровь сдирали, автоматы над головой гремели, а сделать ничего не могли. Пули так и щелкали по валунам вокруг. Сашка звал маму, хрипел, захлебывался поджатыми к груди ногами. Так и умер в пыли, не дождавшись, пока прекратится этот адский свист над головой.
Андрей погиб на узкой тропе в горах, когда мы прочесывали высотки. Шли гуськом, прижимаясь к холодной скале, когда щелкнул далекий снайпер. Пуля достала его мгновенно, прямо в шею. Андрей даже не вскрикнул, просто потерял равновесие и покатился вниз, в пропасть у подножия холма, увлекая за собой сухие камни и серую пыль. Мелкий щебень еще долго сыпался вслед за ним в пустоту. Мы его тело даже достать сразу не смогли, скалы простреливались насквозь.
Владос... Влад летел в тыл, раненый уже, в бинтах весь, улыбался еще на погрузке. Радовался, дурак, что для него война кончилась, чистым шел на гражданку. Но на вылете из ущелья какой-то повстанец с тяжелой западной трубой на плече поймал вертушку в прицел. Короткий пуск, огненный след через всё небо — и машина, охваченная пламенем, рухнула на скалы, разваливаясь на куски. Из ущелья только черный дым повалил. От Владоса там ничего не осталось, одна окалина и обгорелое железо.
Данил пропал во время засады в зеленке, когда нас прижали к арыку. Отрезало его от наших, зажали в полуразрушенном дувале. Мы пробиться не смогли, патроны горели. Потом парни из разведки рассказывали, хмуро глядя в землю и не поднимая глаз: они смотрели в мощные бинокли на дальний кишлак и видели, как Данила вывели на площадь. Казнили. Медленно так, напоказ, перед всей толпой. А мы ничем не могли помочь, между нами два километра сплошного огня и минных полей было.
И Илья... Илюха умер прямо на моих руках, тяжелый был, весь в крови. В паршивой безымянной деревушке завязалась перестрелка, из-за глиняного угла прилетела граната. Ему оторвало ногу повыше колена, хлестало как из шланга. Я тащил его на себе через всю улицу, зубы сцепив, хрипел, захлебывался его же кровью, которая мне хб заливала. Тащил к медикам, орал как дурак, просил пацанов прикрыть, а Илья слабел с каждым шагом. Цеплялся пальцами за мою шею, шептал что-то про холод, пока руки его совсем не обмякли и не сползли с моих плеч. На полпути к палатке он перестал дышать. Откинулся назад, тяжелый такой стал, чужой.
Почему они остались там, вцепившись мертвыми пальцами в чужую грязь, а я сижу здесь, на чистой броне под прицелом телекамер? Почему именно я-то? Чем я лучше их? Ничем. Просто повезло. Обыкновенное везенье, осколок на два сантиметра левее пролетел — и всё, ты живой. Но от этого везенья внутри становилось только холоднее. Тошно было смотреть на этот праздник, на плакаты эти дурацкие.
Колонна шла дальше, оставляя позади трибуну и генералов. Дорога петляла среди лысых холмов, постепенно спускаясь на равнину, к базе Термезского гарнизона. Вокруг тянулась унылая узбекская степь, серая, сухая. Главное сейчас — сдать калаш, подсумки, штык-нож, забрать гражданские шмотки, документы и сесть на поезд. Надо просто держаться этого плана, шаг за шагом, как заведенный автомат. Действовать по инструкции, как прапорщик сказал. Не думать. Главное — вообще не думать, заблокировать память, вычеркнуть эти два года к чертовой матери.
Пылища из-под колес передних машин забивала легкие, висла плотным слоем на ресницах и сидорах. Глаза резало, во рту скрипел лесс. Пацаны вокруг постепенно затихали, выдохлись от своего же крика, поутихли. Наступило какое-то странное, тяжелое затишье. Кто-то сзади неловко затеребил гитару, ударил по струнам, но они дребезжали на ухабах, а голоса звучат как-то натянуто, фальшиво. Словно они сами пытались заглушить мандраж перед мирной жизнью, боялись её. Я продолжал сидеть неподвижно, уставившись в одну точку на броневом листе, где краска облупилась от осколка. Мне было плевать на их песни.
Доехали до комендатуры пересыльного пункта. Ворота, обмотанные ржавой колючкой в несколько рядов, тяжело распахнулись, пуская колонну на огромный плац. Движок заглох, издав напоследок тяжемый металлический вздох, плюнул сизым дымом и затих. Всё, приехали.
Вокруг тут же поднялся гвалт, суета, крики прапоров, строящих прибывших по очередям к длинным деревянным столам. Столы стояли прямо под открытым небом, за ними сидели штабные с чернильными ручками. Суматоха, толкотня, команды «Равняйсь!», «Смирно!», мат-перемат. А радости нет. Вообще ничего внутри. Холодная, глухая пустота.
Сашка, Серёга, Андрей, Влад, Данил и Илья никогда не увидят этот плац. Они вообще больше ничего не увидят, червей кормят в чужой земле. Их поезда улетели раньше, в черных тюльпанах под завывание турбин на Ташкент. А я здесь стою, посреди этого шума. Зачем? Чтобы стоять в очередях за аттестатами и сдавать затрепанный калаш, который мне за эти месяцы дороже брата стал?
Машина замерла. Колеса окончательно зарылись в серую узбекскую грязь у края плаца. Пацаны один за другим, со смехом и матюками, начали спрыгивать на землю, подхватывая свои вещмешки, толкались. Я медленно перекинул ногу через борт. Сапог нащупал скользкую железную подножку, заляпанную мазутом. Толчок. Ноги тяжело, со стуком опустились на плотную земляную корку. Всё. Мы слезли. Земля под ногами была холодной.
Дальше начался долгий, нудный калейдоскоп армейской бюрократии. Нас гоняли из одной душной палатки в другую, проверяли вшивость, сверяли списки. Писаря проверяли личные дела, дотошно выверяли номера оружия, искали утерянное имущество. Я двигался во всей этой толкотне как в тумане, на автопилоте, просто переставлял ноги. Ни с кем не разговаривал, никого не спрашивал. Кто-то пытался меня окликнуть, позвать курить, но я даже взгляда не повернул. Просто шел сквозь них, как сквозь призраков. Наплевать. О чем говорить с людьми? Они все равно ничего не поймут, у них свои заботы, им поскорее бы водку жрать.
Хмуро протянул свой калаш в окошко склада РАВ. За столом сидел хваткий прапорщик. Он брезгливо осмотрел потертый затвор, заглянул в казенник, сверил номер на ствольной коробке с записью в моем помятом военнике. Номера сошлись. Прапор глухо бахнул штампом по бумаге, чиркнул кривую подпись и забрал автомат, кинув его в общую кучу к другим стволам. Железо звякнуло о железо. Оружие, которое столько раз спасало мне жизнь, ушло. Вместе с ним будто забрали последнюю часть меня, оставив лишь пустую оболочку на грязном полу. Тяжелый замок склада закрылся, навсегда отсекая прошлое.
Потом была палатка каптерки, где нам выдали форму и чемоданы, собранные тыловиками. Обычные фанерные чемоданы, крашенные коричневой краской. Получил проездные документы, предписание в военкомат, расчетные чеки. Бумажки эти хрустели в кармане. Каждая из них казалась ненужным хламом, не имеющим никакой ценности. К чему всё это теперь? Зачем мне эти чеки, эти билеты на поезд, если пацанов вернуть нельзя? Кому я их покажу?
Из ворот комендатуры я вышел один. Пацаны собирались группами у кустов, собирались отмечать, искали через местных, где достать чачи или спиртного, обнимались, орали песни. Я прошмыгнул мимо них тенью, пониже натянул козырек фуражки, чтобы никто не лез с расспросами и дурацкими предложениями выпить за победу. Какой там выпить.
Шаг за шагом шел по разбитой серой дороге, ведущей в сторону железнодорожного вокзала Термеза. Дорога была длинная, разбитая гусеницами и тяжелыми МАЗами. Мимо проносились грузовики, обдавая соляркой, шли патрули с красными повязками, а я шел молча, намертво вцепившись в ручку старого чемодана. Пальцы затекли, но я не отпускал. Было абсолютно на всё насрать. Пылища скрипела на зубах, холодный февральский ветер дул прямо в лицо, выбивал слезу, а впереди ждала неизвестность. Она пугала сильнее, чем любой ночной обстрел в зеленке. Там ты знал, откуда прилетит. А здесь... Я шел к перрону, медленно растворяясь в бесконечной, безликой серости вокзальной толпы, среди узбеков в халатах, мешков с курагой и редких военных.