Глава 3 — Королева Леса

Джон стоял на коленях, его пальцы яростно царапали метку на затылке, сдирая кожу до мяса. «Она говорит!» — захлебывался он, и в его глазах, полных слез, отражалось безумие. «Она знает... знает все, что мы сделали! Все, о чем думали!» Уилл молча указал на опушку леса. Между деревьями стояла тень. Высокая, с рогами, похожими на мертвые ветви, и слишком человеческая в своих очертаниях, слишком знакомая. Она не двигалась, просто стояла и наблюдала, и в этом было что-то более ужасное, чем любая угроза.

Элизабет почувствовала, как метка на лице вспыхнула ледяным огнем. Боль пронзила череп, выжигая мысли, оставляя только чистый, необъяснимый ужас. И в этот миг, сквозь пелену боли, она увидела Её. Королева стояла между деревьями, но это была не женщина, не зверь и не дух — а нечто, принявшее форму лишь для того, чтобы смертный разум мог хоть как-то воспринять её сущность. Её платье колыхалось, сотканное из паутины, где бились ещё живые мотыльки с крошечными человеческими лицами. Каждое движение струило в воздух запах старой кожи и сырой земли, а там, где ткань касалась земли, трава чернела и скручивалась, словно от ужаса. Лицо Королевы... если это можно было назвать лицом... Две вертикальные щели вместо глаз сочились чёрным дымом, который не рассеивался, а стекал вниз, как густые слёзы. Там, где должен был быть рот, булавки, сотни ржавых булавок, сколоченных в нечто, напоминающее улыбку. А над этим кошмаром возвышалась корона — не золотая, не драгоценная, а сплетённая из детских зубов, склеенных чем-то тёмным и липким.

«Она...» — Элизабет попыталась закричать, но её голос застрял в горле, превратившись в хриплый шёпот. Рядом Джон поднял голову. Его глаза, теперь полностью чёрные, без белка, без зрачков, отражали лишь пустоту — ту самую, что скрывалась за вертикальными щелями Королевы. «Королева всегда ждала, — произнёс он, и его голос раскололся, как треснувший колокол, смешав в себе его собственный тембр, хрип грифона и что-то ещё, что звучало так, будто слова рождались не во рту, а где-то глубоко внутри, в месте, где когда-то была душа. — С тех пор, как первое дитя уронило слезу в этот лес». Из его рта выползли чёрные нити, тонкие, как паутина, но прочные, как стальные проволоки. Они обвили шею Уилла, впитывая его крики, высасывая из него звук, оставляя лишь беззвучное движение губ.

И тогда Королева пошевелилась. Не телом — у неё, казалось, и не было тела в привычном смысле. Пошевелились тени вокруг неё, каждая из которых оказалась искажённым воспоминанием о тех, кто когда-то вошёл в этот лес и не смог выйти. Девочка с куклой, сшитой из собственной кожи, её пальчики судорожно сжимали тряпичные ручки, повторяя одно и то же движение. Старик с глазами, зашитыми собственными волосами, его губы шептали молитву, но слова путались, превращаясь в бессвязный бред. Близнецы, сросшиеся спинами, их четыре руки тянулись к небу, пальцы скрючены, будто пытаясь ухватиться за что-то невидимое. «Вы будете новыми, — прошептала Королева, и её голос был похож на скрип верёвки, медленно сжимающей шею. — Вы будете моими». Элизабет поняла — это не угроза. Это обещание. И последнее, что она увидела перед тем, как тьма поглотила её сознание — это руку Королевы, тянущуюся к ней, не кожаную, не костяную, а сплетённую из тех самых чёрных нитей, что теперь пульсировали у неё под веками, медленно, неумолимо, превращая её в часть этого кошмара. Где-то вдали, за последней гранью рассудка, эхом прозвучали слова: «Проснись, дитя. Королева ждёт».

Тьма не была пустой. Она шевелилась, жила, обволакивала сознание, словно густой смог, пропитанный чужими страхами. Элизабет ощущала её всем существом — липкую, тягучую, проникающую в мысли, словно чернильные капли, растекающиеся по бумаге. Где-то в глубине этой черноты пульсировало нечто, ритмичное, как сердцебиение, но слишком медленное, слишком чуждое, чтобы быть человеческим. «Проснись». Голос, не её, не принадлежащий никому из живых. Она попыталась закричать, но звук застрял в горле, превратившись в хриплый шёпот. «Ты уже видела её. Теперь она видит тебя». Вспышка перед глазами — и перед ней снова Она. Королева. Но теперь Она была ближе. Ближе, чем кожа. Ближе, чем кости. Её пальцы, нет, не пальцы — чёрные, блестящие нити, как волосы утопленницы, скользкие от влаги, проникали внутрь черепа, раздвигая извилины, словно занавес перед спектаклем. И Элизабет увидела.

Тьма обняла Джона, как старая знакомая. Он опустился на колени, и холодная сырость мгновенно пропитала ткань брюк, прижав к земле тяжестью внезапного осознания. Он медленно поднял голову. Лес стоял неестественно тихим. Стволы деревьев, черные и гладкие, будто отполированные временем, уходили ввысь, теряясь в пелене низко нависшего тумана. Лунный свет, бледный и больной, сочился сквозь переплетение ветвей, рисуя на земле узор из теней, похожий на старые шрамы. Здесь что-то не так. Он протянул руку, коснулся ближайшего дерева. Кора под пальцами оказалась теплой, слишком теплой.

При нажатии поверхность прогнулась, как живая плоть, и из трещины выступила темная, почти черная жидкость. Капля упала ему на запястье, оставив после себя жгучую полосу. «Ты вернулся», – прошептал лес. Голос был одновременно знакомым и чужим – будто десятки людей говорили в унисон, их слова сливаясь в единый шепот. Джон резко поднял голову. Кора деревьев шевелилась, отслаиваясь, как старая кожа, обнажая лица: отца, матери и... девочки. Ее лицо было размытым, словно стертым временем, но глаза... Эти глаза. Боль в спине вспыхнула с новой силой. Черная метка, тянущаяся вдоль позвоночника, пульсировала, будто живое существо, реагируя на что-то, что он не мог увидеть. Он попытался встать, но земля под ногами вдруг поддалась, став мягкой, податливой. «Это не земля», – сказал лес.

Джон посмотрел вниз. Его пальцы погрузились во что-то теплое, покрытое мелкими мурашками. Кожа. Человеческая кожа. Он рванулся назад, но лес уже менялся вокруг него. Деревья смыкались, образуя стены, потолок, маленькую комнату с низким потолком и единственным окном, за которым бушевала метель. Он знал это место. Печь. Треск дров. Запах хвои и мокрой шерсти. И голоса. «– Больше не можем», – говорил отец. Его голос дрожал, хотя Джон никогда не слышал, чтобы отец дрожал. «– Знаю», – ответила мать. Шаги. Пятилетний Джон обернулся. Отец вел за руку девочку. Сестра. Мысль ударила, как нож под ребро. У него никогда не было сестры. Или... Была? Девочка. Лет четырех. Босая. В платье, которое явно было ей велико. Ее лицо было слишком бледным, а глаза — такие же, как у меня. «– Куда?» – спросил маленький Джон. Отец не ответил. Он просто взял девочку за руку и повел к двери. «– В лес, — наконец сказал он, не оборачиваясь. — Там... ей будет лучше». Дверь закрылась. Мать заплакала. А маленький Джон остался сидеть у печи, глядя на язычки пламени и почему-то чувствуя, что забыл что-то очень важное.

В настоящем Джон содрогнулся. Перед ним стояла Она. Тот же ребенок, но теперь ее лицо наполовину скрывал странный лишайник, а открытая часть была покрыта сетью тонких трещин, как старый фарфор. Ее платье истлело, превратившись в лохмотья, а из-под подола выглядывали кости пальцев. Но глаза — Боже, эти глаза. «Ты забыл меня, — сказала она. Ее голос звучал не по-детски – в нем было что-то древнее, чем сам лес. — Я ждала». Шаг вперед. «Каждый день». Еще шаг. «Каждую зиму». Ее пальцы, слишком длинные, слишком острые, протянулись к его лицу. «Ты обещал вернуться». Прикосновение было ледяным. Джон попытался закричать, но звук застрял в горле. Лес впитывал его, как впитывает воду сухая земля. А девочка улыбалась. Точно так же, как в тот последний вечер. Глаза. Эти глаза.

И вдруг он вспомнил. Не просто сцену у печи. Все. Как она плакала по ночам. Как отец говорил, что у них не хватит еды на двоих детей. Как мать целовала ее в лоб перед тем, как... Нет. Но лес не давал соврать. «Ты знал», – прошептали деревья. И он действительно знал. Не тогда. Позже. Когда стал старше. Когда начал задаваться вопросом, почему мать каждый год в один и тот же день уходит в лес и возвращается с красными глазами. Когда нашел в сундуке маленькое платье, аккуратно сложенное, как реликвия. Он знал. И забыл. Не специально. «Прости», – выдавил он. Девочка, сестра, ее звали... как ее звали?, наклонила голову. «Слишком поздно», – ответила она. И лес сомкнулся вокруг него, как чьи-то любящие объятия.

Уилл тонул. Не в речной воде, не в болотной трясине – в чем-то более плотном и липком, что проникало в легкие, застилало глаза, закупоривало уши. Чужие воспоминания. Они вползали под кожу через пульсирующие метки на его ладонях, извиваясь, как слепые черви в плодородной почве, откладывая под плотью личинки не прожитых им жизней. Перед глазами мелькали обрывки кинопленки, снятой на дрожащую камеру: Отец. Его огромные, искорёженные годами тяжелого труда руки сжимаются в кулаки. Суставы побелели от напряжения. Мать прижимается спиной к стене, ее глаза – два тлеющих уголька в пепле изможденного лица. В углу скулит пес, шерсть на загривке стоит дыбом. Сквозь приоткрытую дверь – силуэт девочки с потрепанным плюшевым медведем в руках.

Уилл зажмурился, но видение не исчезало. Оно разворачивалось, как древний свиток, показывая новые ужасы: Сестра, застывшая в дверном проеме, как призрак. Сестра, растворяющаяся в темноте коридора, будто ее стерли ластиком из реальности. Сестра, которую больше никто не упоминает за обеденным столом. «Это не мое!» – хотел закричать он, но рот заполнила черная, маслянистая жижа. Слова превращались в пузыри, лопавшиеся, не долетев до поверхности. Давление внезапно ослабло. Уилл оказался в лесу. Точнее, в том, что когда-то было лесом. Деревья стояли голые, их ветви скрючились, будто костяные пальцы скелетов, тянущиеся к свинцовому небу. Воздух пах железом и прелыми листьями.

Он посмотрел на свои руки – маленькие, детские. В правой зажат камень, гладкий и холодный, отполированный временем и прикосновениями. Хруст. Шорох крыльев. На покрытый лишайником валун перед ним опустилась сорока. Черно-белое оперение переливалось синевой, как нефть в луже. Блестящий глаз-бусинка следил за каждым его движением. Совершенное создание природы. Его рука сама поднялась. Камень выскользнул из пальцев, описал плавную дугу в тяжелом воздухе. Удар. Хруст. Трепыхание. Птица билась на земле, ее левое крыло неестественно вывернуто. Алые капли пачкали белоснежные перья, впитывались в жадную почву. Уилл, не-Уилл, маленький мальчик, которым он никогда не был, сделал шаг вперед. И тогда птица подняла голову. Глаза. Сестрины глаза. «Почему?» – спросила сорока, и в ее голосе звучали все слезы мира. Ледяные пальцы сжали Уилла за горло. Он попытался отступить, но земля под ногами превратилась в зыбучий песок, затягивающий, как болото. Из темноты между деревьями протянулись руки – десятки, сотни рук, бледных как поганки, покрытых шрамами, ожогами, следами от веревок. Они схватили его за запястья, за лодыжки, впились в волосы, пригвоздили к месту.

«Ты кормил Лес долгие годы, — прошептал хор голосов. То была Королева, говорившая устами его сестры, матерью, отцом, даже той самой раненой птицей. Голоса переплетались, создавая жуткую симфонию. — Теперь очередь Леса накормить тебя». Его ладони раскрылись против воли. На них лежали черные зубы – острые, блестящие, будто выточенные из обсидиана. Они пульсировали в такт его учащенному сердцебиению, будто живые. «Почему я?» – выдавил Уилл, чувствуя, как зубы начинают вгрызаться в кожу. Тьма зашевелилась, принимая форму женщины в платье из паутины и теней. Ее пальцы, длинные и костлявые, холодные, как могильный камень, коснулись его лба. «Потому что ты последний, — ответила она, и в ее голосе не было ни злости, ни радости – лишь бесконечная усталость. — Последний, кто помнит». Зубы в его ладонях задвигались. Они впивались в кожу, точили кости, пожирали плоть. Боль была такой острой, что Уилл не мог даже закричать. Лес смеялся. Лес ликовал. Лес пировал. А Уилл наконец понял – он никогда не был виноват. Он был просто сосудом. Последней страницей в книге, которую теперь закроют навсегда. Тьма сомкнулась над ним, как воды над утопленником, унося последние обрывки сознания в глубину, где нет ни боли, ни воспоминаний. Только тишина.

Элизабет помнила Королеву. Не как страшную сказку, а как забытую колыбельную – ту, что пела ей мама, когда лихорадка скручивала детское тельце в горячий узел. «Если заблудишься, иди на запах печеных яблок», – шептали теплые материнские губы, пахнущие ромашковым чаем и домашним вареньем. «А если почуешь запах мокрой земли – беги, не оглядывайся». Мамин голос дрожал, словно натянутая струна, а за окном ветер шевелил листья старой яблони, отбрасывая на стену танцующие тени. Метка на щеке заныла, будто старая рана перед дождем. Эта отметина – темно-синяя, как синяк от упавшей сливы – всегда болела, когда Элизабет вспоминала тот день. Пространство перед ней согнулось, как подсохший лист бумаги, оставленный на солнце. Из складок материи мира проступили черты – не лица, а его тени, как будто кто-то нарисовал углем знакомые черты и стер половину, оставив лишь намек на глаза и изгиб губ. «Ты пришла», – сказала Королева голосом той самой колыбельной, но теперь в нем слышались и другие голоса: шелест осенней листвы, скрип колыбели, далекий детский смех. И в этот момент Элизабет вспомнила все. Не сестру – сестер у нее никогда не было. А девочку с каштановыми косичками из соседнего дома, Лизу, с которой они собирали землянику на опушке, смеясь над пятнами сока на своих платьицах. Ту самую Лизу, что внезапно исчезла, когда родители Элизабет ушли в город за лекарствами, оставив девочек под присмотром старого деда, который задремал на солнышке.

«Я искала ее», – прошептала Элизабет, и в горле встал ком, как в тот день, когда она, охрипшая, вернулась с поисков. Она помнила, как звала подругу, как бродила между деревьями до темноты, как ее охватил ледяной ужас, когда она нашла лишь корзинку с ягодами, опрокинутую у старого дуба. Помнила, как взрослые потом запретили ей говорить об этом, шепчась за закрытыми дверями о «несчастном случае» и «лучше не тревожить». Королева покачала головой, и этот жест напомнил Элизабет, как качаются верхушки берез перед грозой – плавно, почти торжественно. В ее движении была вековая мудрость старого леса, помнящего каждую упавшую веточку, каждую потерянную детскую рукавичку. «Ты была ребенком, — сказала она, и в голосе не было обвинения, лишь безмерная грусть, как в звуке дождевых капель, падающих на осенние листья. — Дети не виноваты, что взрослые учат их забывать. Что прячут правду за плотными шторами молчания, как неприличные фотографии в семейном альбоме». Ее рука, была ли это ветка, покрытая инеем, луч света, пробивающийся сквозь листву, нить судьбы, сотканная из лунных лучей, коснулась метки, и Элизабет почувствовала, как по щеке скатывается слеза – первая за все эти годы. «Но теперь ты помнишь», – прошептала Королева, и в ее словах была не угроза, а освобождение. И мир раскрылся перед Элизабет, как старая книга на нужной странице – той самой, что когда-то поспешно захлопнули, оставив между страниц засохший цветок клевера. Теперь она могла читать дальше.